Никогда и никому не стелила она постель так: простыня с кружевами на перине, простыня под одеяло. Расправлена каждая складочка. Даже наволочку с прошвой не сняла — командир Красной Армии должен спать на белой наволочке.
— Вот, отдыхайте. — Она вышла из зала и опять — кажется, в третий раз — не узнала его. Кочергой подгребал он головешки в печи. В глазах плясали отсветы пламени, играл на лице румянец, а на губах, кривя и подергивая их, блуждала улыбка, какой Елена еще не видела у него — вымученная, страдальческая.
— Откуда вам такое дело знакомо? — осторожно спросила она.
— Дома у родителей такая же печь была, — ответил он. — Печи, они по всей Руси одинаковы — что на нашей Смоленщине, что на вашем Урале. А вот домишко немного иначе был спланирован.
Был… Она поняла, что это такое, если дом был на Смоленщине. И все же не выдержала, спросила:
— Живы… родители-то?
— Какое там. Ни родных, ни дома теперь…
На крылечке кто-то затопал, стряхивая с обуви снег, постучал в дверь.
— Входи, открыто, — сказала Елена, думая, что это, конечно же, Тоня. Вошел боец, окутанный морозным облаком. Козырнул, вытянулся:
— Товарищ старший лейтенант, вас требуют.
— Хорошо, иду. — Командир торопливо застегнул пуговицы на гимнастерке. Надев шинель, подпоясался ремнем, взял шапку. Подошел к Елене:
— Я, возможно, очень поздно вернусь. Придется стучать. — Он опять улыбнулся виновато.
— Да вы обо мне-то не беспокойтесь, пожалуйста! — сказала она. Заперев дверь, прижала к пылающим щекам ладони, постояла так. Потом прикрутила фитиль в лампе и, не раздеваясь, осторожно, чтобы не разбудить Зойку, легла рядом. Уснуть не могла — ждала стука, чтобы открыть сразу. Прислушивалась к шагам и голосам на улице, а сама, улыбаясь радостно и стыдливо, перебирала в уме все происшедшее сегодня — каждое сказанное им слово, движение, улыбку, жест, выражение глаз. И то, как он выглядит в гимнастерке, и в нательной, не очень свежей («Надо постирать!») рубахе, и в шинели — без шапки и в шапке.
«А Зойка-то, Зойка в один миг, нелюдима, прилепилась к нему! Вот что значит хороший человек! И как жалко — ни родных, ни дома…»
Где-то в глубине вторым, приглушенным планом толпились мысли о том, что надо спать — ведь с семи утра на смену. «Не выспавшись, буду клевать носом. А клевать нельзя никак. Вчера на митинге об осажденном Ленинграде говорили. Другие обещали две нормы выполнять каждый день. Я же сгоряча-то обязалась давать двести тридцать пять процентов… А выше двухсот пяти еще ни разу не подымалась», — с тревогой подумала она. Встала посмотреть, прогорело ли в печи. Подгребла угли, еще синеющие пламенем. Потом еще раз встала, чтобы закрыть трубу.
…Она не знает, не помнит, сколько времени прошло. У ходиков осталась неподтянутой гиря, и они остановились на половине третьего. А с тех пор как она обнаружила, что в доме не хватает их тиканья, прошло не меньше часа. «Скоро утро, — думала Елена, — а его все нету. И без того измучен, а теперь после бессонной-то ночи совсем глаза ввалятся… Уж очень исхудалый он. Надо его почаще есть заставлять. — Тут же возразила себе: — Исхудалый… А может, он от рождения такой?» Она поймала себя на мысли, что думает о нем так, будто знает его давным-давно, а теперь вот встретила вновь и поняла, что ждала его, и счастлива, что дождалась.
В дверь тихо постучали. Она не сразу даже разобрала, стук ли это? Вскочила, прибавила в лампе огня. Босая, выбежала в сени:
— Вы? — И торопливо открыла.
Он понял, что она не спала. Увидел ее карие, влажно блещущие глаза — в них точками плавали черные зрачки. Черная, упала на плечо коса. «Странно, я не заметил, что у нее коса… Наверное, была забрана под платок», — подумал он. Взяв Еленину руку, тронул ее губами.
— Ой, зачем вы так-то? — Елена испугалась, что он начнет что-нибудь говорить, а говорить ничего не надо, потому что тогда все-все испортится и пойдет по-другому, плохо.
— Простите, — попросил он, опуская ее руку и виновато глядя в ее глаза. Елену обожгло жарким, дурманящим голову приливом благодарности за то, что он — такой, за то, что встретился ей. «Нет, такой человек не поступит плохо!»
— Я, видимо, буду для вас беспокойным постояльцем, — сказал он.
— Ой, что вы! — Она засмеялась, счастливая, засуетилась. Никогда в жизни ей не целовали рук, и теперь она боялась случайно прикоснуться к чему-нибудь рукой, которую он поцеловал, и стереть, потерять ощущение его сух Чайку горяченького выпьете…
— Нет, нет! — он остановил ее, взяв за их прохладных губ.
— Я сейчас самовар разожгу, — говорила она. —локоть. — Мы разбудим Зоиньку. И вообще… скоро утро.
— Так вы же замерзли!
— Представьте — нет, не замерз. — Он снял и повесил на катушку шинель, пригладил волосы, зачем-то посмотрел на свои руки.
— Замерзли, я же вижу! — сказала Елена, удивляясь, что опять он стал другим. «Неужели так скоро успела пробиться щетина на его лице? — думала она, подливая из чугуна теплой воды в умывальник. — И глаза будто еще больше запали. Да, для нас война тяжела, а уж для военных…»