…в глубоком дупле, поджав ноги, втянув головы в плечи, распушив перья, чтобы подольше сохранить тепло. Мыслей не было, вернее, не было слов. Темно и зябко. Он знал, что остался один, не похожий ни на одну птицу в огромном, протяжном пространстве тайги и тундры, куда бы ни залетал во время своих странствий. Он не понимал, что толкает его на эти долгие, утомительные полеты с ранней весны до поздней осени над бесконечно чужой территорией, потому что своей у него никогда не было. Его не прогоняли, даже весной, в разгар свадеб и любовной лихорадки, когда все птицы переполнялись горячей, пьянящей кровью. Он никому не мешал, но был чужим всем, сойки и сороки провожали его встревоженным криком, пернатая мелочь затихала в своих гнездах, когда он, вытянув две головы, расправив по ветру тяжелый хвост, пролетал над верхушками деревьев, молча, неторопливо, без видимой цели. Сначала — на север, до границы тундры с океаном, потом — ближе к осени — обратно, к белым вершинам гор. Здесь он пережидал зиму, в глубоком дупле, лишь изредка вылетал на поиски пищи, обычно в утренние часы, стараясь быть незаметным, от дерева к дереву, таясь в гуще кедровых ветвей, одна голова все время в движении, вторая неторопливо вылущивает кедровые орехи. Остальные часы сгущались, укорачивались, сжимались в полуспячке, когда одна голова за другой утыкались под крылья, в теплую и душную темноту.
На полпути от океана до гор лежала земля, которую он пролетал ранним летом и осенью, туда и обратно. Смутное беспокойство наполняло его, он знал, что тут может встретить тех, кто близок ему, в этом единственном месте, где две реки сливались в одну. Он задерживался здесь на несколько дней, упрямо кружа над скалистой стрелкой и хрипло выкрикивая позывные: «Я здесь, я здесь, отзовись, отзовись…» Он кричал попеременно то левым, то правым горлом, выводя одним из них непрерывную высокую трель, а другим разрывая воздух коротким низким клекотом. Никто не отзывался, никто не говорил на родном языке, и той частью своего сознания, что была спящим Веселовым, он понимал: одиночество беспросветно и надежды нет. Но краткой птичьей памятью он помнил и другое: большое гнездо, казавшееся границей мира, отца, мать, братьев и сестер, таких же, как он, — едва оперенных, пронзительно пищащих, широко раскрывающих свои два желтых рта навстречу клювам родителей. Он помнил и первый полет, шаткий и неуверенный, принесший ему скорее усталость, чем радость, но все же, все же… Он не знал причину, разделившую их навсегда; наступила осень, окрепшие крылья вынесли его на недосягаемую ранее высоту, и тут словно невидимый вихрь ударил его в живот, закружил, ослепил, увлек за собой и бросил полуживого на песчаной косе. Он выжил, но с тех пор, возвращаясь к месту былого гнездовья, он искал его, и не находил ни гнезда, ни родичей.
Нет, он не думал обо всем этом, затаившись в дупле на мягкой меховой подстилке, сжимая в сумеречном сне долгие часы ночи, лишь краешек его слепой памяти высвечивался отраженным светом, идущим издалека, за тысячу километров от дремлющей двуглавой птицы, бесконечно одинокой, не имеющей даже имени в людских языках…
Веселов проспал до трёх часов дня. И, как всегда, ему стало жаль убитого сном времени. Не говоря уж о том, что все равно придется расплачиваться ночной бессонницей за эти мертвые часы покоя. Противоречие было постоянным: желание заснуть в момент принятия решений и покаянные уколы совести после пробуждения.
Но ничего не поделаешь, рано или поздно приходилось смирять неукротимую лень, засучивать рукава и расчищать завалы. Похоже, что вот-вот придется делать это, чтобы не дать себя похоронить под лавиной. Или нет, более точно — под грязевым потоком.
Он и проснулся с ощущением липкой грязи на душе. Стыд не жег, не слепил, но обволакивал плотно, липко, беспросветно. Бесчестье отца, пусть лишь предполагаемое, задевало его и на него пролилась эта грязь…
Он пошел в ванную, щедро вспенил воду шампунем, скорбно взошел в розовую пену.
Через полчаса, лежа в незаметно остывающей воде, он начал размышлять более серьезно и последовательно. Тщательно восстановил в памяти рассказ Алеши, разложил его по полочкам и пришел к выводу, что, во-первых, он еще способен соображать, и во-вторых — невиновность отца будет очевидной, если ввести поправку на нечто неизвестное, действующее по своим непонятным законам и оттого неподсудное.
Кто-то или что-то перенесло Геннадия Веселова и Васильева за много километров от неминуемой гибели. Значит, никто не виноват, кроме этого, неизвестного чего-то. Отец оказывается в обществе людей, говорящих по-немецки (или на схожем языке…). Но никто из них не причиняет вреда Васильеву. Потом отец возвращается к своим, здесь скорее всего снова вмешивается неизвестное что-то. Потом все просто: Васильев проспал три дня (!), его разыскал отец и в это время в дом угодил снаряд. Отец был контужен, скитался по госпиталям и уже ничего не смог ни изменить, ни объяснить.