Джанэванджелиста Манфреди лежит на каменной ступеньке, закинув руки за голову. Сверху солнце, снизу прогревшийся, кажется, насквозь травертин. Вылазка отбита, проломы заделаны, пожары потушены, все идет своим чередом, так что командующий армией Фаэнцы может и поваляться часок на солнышке — в хорошо обустроенном хозяйстве решения нужно принимать, только когда случается что-то срочное. Срочное с таким противником может начаться когда угодно, поэтому пить командующий армией Фаэнцы, увы, не имеет права — с конца февраля. Но перспектива провести совершенно трезвым еще полгода Большого Джанни не смущает — можно будет наверстать потом, в октябре, когда осада снова превратится в блокаду или, даст Бог, закончится.
Его кузен и повелитель сидит ступенькой выше. Если бы тринадцать лет назад сумасшедшая тетка Франческа зарезала не только своего мужа, князя Галеотто, но и детей, как собиралась, Джанни сам был бы сейчас князем. Мысль эта внушает ему ужас.
Он никогда не хотел править, зато всегда хотел командовать войсками — и вот все сбылось. В мирное время ему позволили бы начальствовать разве что над укреплением стен и обучением гарнизона, а на то и на другое есть ученые инженеры и опытные капитаны, которые, может, думают и медленней, чем он сам — зато учитывают больше. Опять же — до чего приятно отсюда, со стены цитадели, смотреть на копошащихся далеко внизу чужих солдат, на шатры и костры, навесы и загоны, и показывать длинный нос Папскому сыну. Ему, конечно, не видно — а все равно приятно. Топчитесь под нашими стенами, сколько хотите. Мы вам не бешеная Катарина, которая так со своими горожанами перессорилась, что ее подданные из крепости выкуривали. Мы…
— С такими гражданами мы кого угодно погоним! — улыбается небу и солнцу Джанни.
— Я тебе завидую, — отзывается сверху кузен.
Джанни на него не смотрит, но знает, что тот сидит с закрытыми глазами, запрокинув лицо вверх, точь-в-точь ящерица на камне. Завидуешь, еще бы. Мне нужно думать только о войне, а тебе о том, как сохранить побольше до того времени, когда война закончится.
— Я тебе завидую, — продолжает Асторре, — потому что мне не нравятся наши граждане. Нас уже месяц долбят, наши вылазки покупают нам разве что день или два тишины, мы конфисковали все большие запасы продовольствия и раздаем еду со складов так, чтобы чего-то хватило до весны… и всем достается меньше, чем нужно. Подмоги ждать неоткуда. Выручить нас может только большая война на юге — если Аурелия попробует наложить лапы на Неаполь, Корво придется бросить нас и увести армию туда по долгу союзника, но кто знает, рискнет ли Людовик в этом году и даже в следующем… а у нас почти нет перебежчиков — и никаких разговоров о сдаче.
Джанни знает о чем говорит кузен-правитель: если все хорошо, если нигде москит жала не подточит, если вот-вот ангелы запоют и благолепие снизойдет — значит, жди явления Сатаны. В настоящей жизни всегда что-нибудь да случается: в персике червяк, в буханке таракан, и только в искушении все блистает, царства покорны и звери к ногам приходят…
Но на сей раз доброму ладу удивляться нечего. Граждане Фаэнцы много лет подряд искали, где лучше, бросались из союза в союз, от одного к другому — а теперь, после предательства Болоньи, наконец-то, поняли, что надеяться им нужно только на Господа, князя и себя самих. Поняли — и поклялись, едва за предателями закрылись ворота.
Внушительная была картина. Наверное, в Иерусалиме во время оно все выглядело так же. А, впрочем, говорят, что Иерусалим тот — город маленький совсем, так что волнений больших там быть не могло; а когда ушли солдаты Бентивольо, толпа бурлила под окнами дворца, и требовала князя, и кузен вышел — не зная, чего ожидать от города, но он не мог не выйти.
Джанни сделал, что было в его силах, арбалетчиков поставил по галереям, на соседние крыши людей послал, но что толку, если всерьез попрут? А от телохранителей кузен сам отказался. И прав был. Нельзя показывать, что боишься. Если задумали злое — твой страх только подхлестнет. Если не задумали — обидит.