«Туфли, заказанные Вами, будут готовы сегодня и отправлены Вам вместе с этим письмом. Только не шлите мне деньги за них. Из вложенного отчёта Вы увидите, что в нашей торговле это я всегда в долгу у Вас, а не наоборот. Здесь ходят слухи, что кто-то готовил покушение на английского короля. На свете нет человека, за продление жизни которого я возносил бы такие молитвы, как за него. Для Америки он был настоящим Мессией, да продлит Господь его дни. 20 лет он трудится, толкая нас в сторону добра, и мы нуждаемся в нём ещё на 20 лет вперёд. Здесь во Франции мы имеем только пение, танцы, смех и веселье. Никаких убийств, никаких предательств, никаких бунтов. Когда наш король выходит гулять, французы падают ниц и целуют землю, по которой он ступает. Потом кидаются целовать друг друга. В этом и есть их величайшая мудрость. Они имеют столько счастья за один год, сколько англичанин не получит и за десять лет».
ОКТЯБРЬ, 1786. ПАРИЖ
Непостижимое — неведомое — всегда являлось Джефферсону в обличьях непредсказуемых. Всю жизнь, сталкиваясь с ним, он в первую очередь спешил узнать, имеет ли очередной лик непостижимого название — имя — на человеческом языке. Довольно часто названия имелись. Смерч. Электричество. Землетрясение. Наводнение. Мираж. Магнетизм.
Теперь ему предстояло дать имя тому, что происходило с ним в течение последних двух месяцев. Спрашивать у знакомых и мудрецов не было смысла. Он заранее знал, что ему ответят. ЛЮБОВЬ. Но это был ответ неправильный, ответ-увёртка. Любовью называлось то, что он испытывал к дочерям, к племянникам, к друзьям, к покойной жене. Он хорошо знал это чувство, дорожил им, горевал, когда оно ослабевало. То, что опалило его при первом же взгляде на лицо Марии Косуэй, при первом звуке её голоса, при первом прикосновении аромата её духов, должно было иметь другое — совершенно особое — название. У древних греков был праздник, называвшийся «Великие дионисии». На нём вакханки впадали в экстаз, носились по улицам в бурном танце, забрасывали друг друга гирляндами цветов.
Может быть, этот праздник каким-то чудом перенёсся через века и закружил их обоих в осеннем Париже?
Как всегда у него постижение чего-то неведомого должно было осуществляться с пером в руке. Но как это сделать, если правая кисть, упрятанная в толстый слой бинтов, лежала тут же, рядом с чернильницей, и распухшим пальцам не удавалось удержать даже зубочистку? Река боли вытекала из сломанных костей, поднималась до плеча, растекалась по шее и позвонкам.
Ну что ж — надо было учиться орудовать левой.
Джефферсон взял перо и коряво, буква за буквой, вывел на листе бумаги:
«Дорогая мадам! Исполнив свою печальную обязанность, посадив вас в карету у павильона Сен-Дени и увидев, как колёса пришли в движение, я повернулся и — полуживой — побрёл к противоположной двери, к ожидавшему меня экипажу».
Нет, надо было унестись прочь из этого печального октябрьского дня, на два месяца назад, в тёплое августовское утро, обещавшее лишь обычную цепочку лёгких визитов и мимолётных встреч с парижскими знакомыми.
Джон Трамбалл — вот кто был во всём виноват!
Молодой американский художник приехал из Лондона с рекомендательным письмом от Адамсов — конечно, его пришлось принять со всем радушием, поселить у себя, в доме посольства. Джона обуревали идеи создания целой серии исторических полотен на темы Американской революции. В Лондоне он сделал несколько эскизных портретов Джона Адамса для задуманной картины «Подписание Декларации независимости», теперь делал портретные зарисовки Джефферсона. Но в то утро он отложил мольберт и стал уговаривать своего гостеприимного хозяина отправиться на прогулку в Сен-Жермен.
— Там завершено строительство нового крытого рынка, — объяснял он. — Вы же не только дипломат, но и архитектор. Вам будет интересно взглянуть на конструкцию огромного деревянного купола.
— Дорогой Джон, мой день расписан по часам, намечено много важных встреч. И уж конечно, я никак не могу пропустить обед у герцогини Данвиль.