Видимо, перед валуном, скрытая травой, в земле была незаметная вмятина, ямка, углубление. Его правая нога, готовясь оттолкнуться, утонула в ней на два-три дюйма, левой ноге, нацелившейся вознести его на валун в виде монумента, не хватило тех же двух-трёх дюймов, она стукнулась носком о камень, и прославленный американский дипломат, одетый в модный парижский камзол, на глазах у дамы своего сердца рухнул во весь свой рост на жёсткий французский суглинок, спрятанный под обманчиво мягким клевером.
Да, он успел выставить вперёд руки, и левая немного смягчила удар. Но правая инстинктивно продолжала сжимать томик стихов, и кисть скрипача затрещала под навалившейся на неё тяжестью.
В глазах потемнело от боли.
Мария кинулась к нему на помощь, опустилась рядом на колени.
Он кое-как повернулся, сел, попытался улыбнуться.
Не вышло.
Все силы уходили на то, чтобы не застонать вслух.
— Ничего, ничего, это пустяки… Вот когда я падал с лошади, то было посерьёзнее…
Пришлось возвращаться к карете.
День, начинавшийся так чудесно, померк.
Каждая выбоина под колесом откликалась толчком боли в сломанных костях.
Вызванный хирург качал головой, укоризненно вздыхал, настаивал на постельном режиме. Наложенная повязка казалась сделанной из раскалённого железа. Джеймса Хемингса с рецептом на обезболивающую микстуру лауданум послали в аптеку. Потянулись тоскливые дни.
Мария присылала справляться о здоровье, иногда появлялась сама, полная участия и неподдельной нежности. Но день её отъезда неумолимо приближался. С трудом ей удалось вырваться, чтобы нанести ему прощальный визит. Они говорили о том, что разлука не будет долгой, что она вернётся в Париж весной, а пока — письма, письма! Им так много нужно сказать друг другу. И лучше вести переписку через верного Трамбалла — он умеет хранить секреты.
Несмотря на предупреждения врача, несмотря на её возражения, Джефферсон встал с постели и поехал провожать супругов Косуэй до Сен-Дени. Конечно, поездка не способствовала выздоровлению. Боль вернулась с прежней силой.
Джефферсон отложил перо и потянулся к пузырьку с лауданумом.
А не было ли его падение подстроено судьбой как наказание за вечные прятки, которые он устраивает своим главным, самым сильным чувствам? Может быть, пришёл момент перестать притворяться, будто он пишет двоим? Закончить галантный диалог Сердца и Разума? Дать им примириться, слиться в простом и ясном призыве: оставь мужа, стань моей женой, уедем вместе в Америку. Да, там не будет блистательного общества, которое окружает тебя в Лондоне и Париже. Но разве за эти недели не стало ясно, что мы можем заполнить жизнь друг друга с утра до вечера, что пока мы вместе, нам никто, никто не нужен?
Он глубоко вздохнул и возобновил писание:
«СЕРДЦЕ: Холмы, долины, дворцы, сады, реки — всё было исполнено радости только потому, что она радовалась, взирая на них. Пусть унылый монах, замкнувшийся в своей келье, ищет удовлетворения, удаляясь от мира. Пусть возвышенный философ хватается за иллюзию счастья, облачённую в наряд истины! Их высшая мудрость есть не что иное, как высшая глупость! Они принимают за счастье простое отсутствие боли. Если бы им довелось хоть раз пережить трепетное содрогание сердца, они были бы готовы отдать за него все холодные спекуляции ума, наполняющие их жизни».
Закончив писать, Джефферсон, неловко орудуя одной рукой, вложил листки в большой конверт и написал на нём: «Англия, Лондон, мистеру Джону Трамбаллу, в собственные руки».
«Моё сердце переполнено и готово разорваться… Я вчитывалась в каждое слово в Вашем письме, в ответ на каждую фразу могла бы написать целый том… Здесь всё покрыто туманом и дымом, печаль захватывает душу в неприветливом климате… Ваши письма никогда не могут быть слишком длинными… Но что означает Ваше молчание? Каждый раз, когда в почте нет письма из Парижа, я впадаю в тревогу… Боль расставания превратилась в постоянное беспокойство…»