Некоторые считали, что он слишком стар, чтобы понимать потребности подростков, но он шел в ногу с современной поп–культурой — отчасти при помощи «Mersey Beat», а отчасти благодаря неугасающему интересу к слухам и событиям из мира шоу–бизнеса. Несмотря на то что Брайан уже не состоял членом британского профсоюза актеров «Equity», он время от времени просматривал «Melody Maker» и «New Musical Express» — теперь он изучал их так, как биржевой маклер изучает колебания индекса Доу–Джонса.
С самого начала Брайан решил, что
Были также вспышки неповиновения со стороны музыкантов, когда Брайан настоял, чтобы они играли заранее установленную программу и исключили из своей речи непристойности. Никаких выражений крепче слов «проклятье» или «дерьмо» — самых ужасных ругательств, допускаемых цензурой в кино. Кроме того, Джону было запрещено вставлять «неприличные» слова в текст песен, как, например, в «Oh Boy» Бадди Холли: «Всю свою жизнь я ждал: сегодняшняя ночь обойдется без мастурбации». Хорошо еще, что они решили вообще исключить из репертуара эту песню.
Другими словами, Эпштейн хотел привить им выдержку и шарм, не говоря уже о том, чтобы улучшить дикцию во время исполнения. Однако Джон не воспринимал эти наставления серьезно и смотрел на Брайана приводящим в смущение пронзительным взглядом, не сулившим ничего, кроме безжалостных насмешек.
Выяснилось, что быть профессором Хиггинсом при Ленноне — это титанический труд. После того как он сменил тему, когда Брайан предложил вообще отказаться от разговоров на сцене, за исключением таких фраз, как «большое спасибо» или «добрый вечер», у Эпштейна не осталось выбора, кроме как позволить Джону изрыгать проклятия, ухмыляться, рассказывать непристойные шутки, сплевывать жевательную резинку и изображать из себя сосунка–эксгибициониста, которых так ненавидел Брайан.
Тем не менее, часть усилий менеджера не пропала даром — или, возможно, Джон так отчаянно стремился к успеху, что был готов подчиниться его требованиям, чтобы достичь желаемого результата. После того как цель была достигнута и он стал таким же сокровищем шоу–бизнеса, как Клифф Ричард, он мог вернуться к прежнему облику.
Леннона нельзя было заставить стать элегантным при помощи похвалы, но во время всех этих споров насчет костюмов и поклонов Джон осознал, что Эпштейн при любых трудностях умеет гораздо дольше сохранять хладнокровие и добиваться своего лучше, чем Алан Уильяме или Мона Бест, — даже перед лицом самого скупого антрепренера и его приспешников в рубашках с закатанными рукавами, которые возмущенно кричали, что контракт не стоит той бумаги, на которой он написан, и что
В те дни «парни» состояли в основном из Джона, Джорджа и Пола. Теперь, когда матери Пита постоянно не было рядом, сам Пит стал отдаляться от остальной троицы — Тони Кертис среди
Стюарт Сатклифф, по крайней мере, взбунтовался, прежде чем решил окончательно уйти. Отбросив
Переписка с Джоном была пронизана мрачным экзистенциалистским туманом и длинными монологами о бессмысленности существования, а также эзотерическими рассуждениями, в которых Джону приписывалась роль «Иоанна Крестителя», а сам Сатклифф ассоциировал себя с «Иисусом Христом». Из этой переписки чаще всего вспоминают и цитируют такие поэтические строчки, принадлежащие Джону: «Я не могу ничего вспомнить без грусти / Такой глубокой, что она почти не осознается мной / Такой глубокой, что ее слезы делают меня свидетелем собственной глупости». Если вдуматься в смысл этих туманных строк, то в них можно найти сходство с гимном «Come Down О Love Divine», гимном праздника Троицы, знакомым каждому мальчику, получившему религиозное воспитание.