Через несколько минут господин Коген устал отвечать.
– Зачем вам так много знать? – ворчливо поинтересовался старый смотритель.
– Видите ли, я писатель, – объяснил он. – Может быть, напишу про эту синагогу.
Джекки Коген отмахнулся сухой костлявой рукой.
– Можете не трудиться, – сказал он чуточку высокомерно. – У нас уже есть брошюра.
В Керале он делал путевые заметки, и какой-то писательский инстинкт подсказал ему, что надо их сохранить. И теперь этот дневник, который он вывез с Сент-Питерс-стрит, привел его обратно к писательскому труду. Он сидел над ним день за днем, вспоминая красоту Кочинской гавани, склады с перцем – “черным золотом Малабара”, огромные опахала, подвешенные к потолку церкви
Его кошмар длился долго, и возвращение в литературу было трудным. Не было дня, чтобы он не вспоминал про Вильяма Нюгора и его пулевые раны, про избитого и израненного Этторе Каприоло, про бездыханного Хитоси Игараси в луже крови у шахты лифта. Не только он, автор, не знающий стыда, но и вся страна книг – литература как таковая – была поругана, расстреляна, избита, исколота, предана смерти и сама же во всем обвинена. И все-таки подлинная, глубинная жизнь книг не имела ничего общего с этим миром насилия, и в ней он вернулся к тому разговору, который любил. Он вынырнул из чуждой ему повседневной действительности и погрузился в Аурору – в ее волшебство, в ее богемные излишества, в ее художнические прозрения, открывающие суть людского томления и желания, – он пожирал ее, как изголодавшийся человек, который дорвался до пиршественного стола.
Он когда-то читал о том, как Ленин использовал двойников, ездивших по Советскому Союзу и произносивших за него речи, и теперь подумал, что было бы забавно, если бы в Керале, где коммунистические идеи пользовались популярностью, местные ленинисты решили
Его быт сейчас был более упорядоченным, чем когда он писал “Гаруна и Море Историй”, но обрести заново дар глубокого сосредоточения на этот раз оказалось труднее. Императив обещания, данного им Зафару, заставлял его двигать “Гаруна” вперед, невзирая на все переезды и неопределенности. Теперь у него появилось постоянное жилье и приятный рабочий кабинет, но он был рассеян. Он понуждал себя вернуться к старым привычкам. Утром вставал и немедленно шел к письменному столу, не приняв душ и не переодевшись в дневную одежду, иногда даже не почистив зубы, и заставлял себя сидеть как был, в пижаме, пока не начинал дневную работу. “Сочинительство, – сказал Хемингуэй, – это искусство приложения штанов к сидению стула”.