— Ну да… Он самый и есть государь-ампиратор.
Изумленный всадник растерялся, опять подъехал к Пугачеву и снова, уже с колебанием и некоторой робостью, спросил его:
— Вы… государь?
— Экой ты дурень, братец! — ответил Пугачев. — Я ж сказывал давеча, что я и есть — кого ищешь. Что надо?
Всадник соскочил со взмыленного коня и, ведя его за собою в поводу, твердым шагом подступил к Пугачеву.
— Ваше величество, — сказал он, сдерживая взволнованный голос. — Я офицер Андрей Горбатов… из Оренбургской крепости…
— Ага… от Рейнсдорпа, что ли? — спокойно откликнулся Пугачев, кладя на всякий случай руку на рукоятку сабли. — Сдаваться, что ли, надумали там? Ась? Бумага имеется?
— Ваше величество! Могу ответ держать за себя лишь. Так что решил я послужить вам верой и правдой.
— А-а-а… Ништо, ништо, господин офицер! — ничем не выдавая своего смущения по поводу иного оборота дела, вымолвил Пугачев. — Ежели без коварства слово держишь, изволь — служи.
— Можете испытать меня, ваше величество.
— Ништо, ништо, — повторил Пугачев, цепко приглядываясь к рослому, белокурому, с темными глазами молодому человеку. «Вот это офицер!.. Не то что мошенники чернышевские», — подумал он и спросил: — А чего ж на тебе не офицерский мундир, а чекмень казацкий?
— Казацкую экипировку приобрел в Оренбурге я, на базаре, государь… Чтоб сподручней было бежать.
— И то верно. Какой чин на тебе?
— В Петербурге имел чин капитана, но по суду разжалован в прапорщики и выслан в Оренбург на службу.
— О! — повеселел Пугачев. — Видно, одна у нас с тобой судьба: и меня, братец, двенадцать годков тому назад в Питере-то такожде разжаловали… из царей. Да вот, как видишь, Господь опять призвал меня сесть на вышнее место, а добрые люди помогли тому. За что же тебя пообидели, друг?
— Накрыл я, ваше величество, с поличным нашего казнокрада-полковника. А у того большие связи, я же человек мелкого калибра. Виноватый оправдался, а мне от нашего правосудия довелось пострадать, государь.
— Ах, негодяи! — произнес, улыбаясь, Пугачев. — А во всем повинна насильственно восшедшая на престол супруга моя. Зело много она развела всяких корыстолюбцев да мздоимцев… А ты, видать, человек бесхитростный, честный. Таких уважаю… Ну, ладно, Горбатов, ладно, брат!
Пугачев поднялся, дал выстрел из пистолета. К нему подскакали ближайшие казаки.
— Проводите-ка, детушки, господина капитана в штаб, — на слове «капитан» он сделал ударение, — да велите моим именем Почиталину, чтоб немедля ему квартиру сыскал.
Горбатов с казаками уехал в Берду.
Ермилка подвел Пугачеву коня. Застоявшийся жеребец покосился умными глазами на широкоплечего грузного хозяина, легко и грациозно подбросил себя вверх, сделав «свечу», принялся по-озорному ходить на дыбах. Ермилка, внатуг державший его в поводу, проелозил по снегу сажени три на подошвах, слегка ударил жеребца нагайкой, весело заорал:
— Ты! Балуй, тварь!
Жеребец поджал уши, всхрапнул и словно вкопанный замер. Пугачев вскочил в седло.
В слободе уже светились огоньки. У ворот своей квартиры стояла, в темной шубе с белым воротником и в пуховой шали, Стеша Творогова. Узнав проезжающего государя, она низко поклонилась ему.
— Будь здорова, Стеша, — крикнул он. — Чего в гости не захаживаешь?
— Спасибо, сокол ясный… Зайду, улучу часок…
По случаю победы слобода всю ночь предавалась бражному веселью.
Гуляка поп Иван, за пьянство приговоренный Пугачевым к виселице, с радости, что получил помилование, пил без просыпу еще несколько дней.
Последняя военная удача так взбодрила Пугачева, что он решил послать генерал-поручику Рейнсдорпу указ, в котором требовал покорности и сдачи города. После довольно велеречивого вступления в указе говорилось:
«…Только вы, ослепясь неведением или помрачившись злобою, не приходите в чувство, власти нашея безмерно чините с большим кровопролитием и тщитеся пред святящееся имя наше, как и прежде, паки угасить, и наших верноподданных рабов, аки младенцев, осиротить. Однако мы, по природному нашему к верноподданному отечеству великодушию, буде хотя и ныне, возникнув от мрака неведения и пришед в чувство власти нашей, усердно покоритесь, всемилостивейше прощаем и сверх того всякого вольностью отечески вас жалую». Далее за ослушание государевой воле указ угрожал «праведным нашим гневом».