Я смотрю из огромного моего полукруглого окна вниз, на двойную черную ленту шоссе, бегущего в Иерусалим, на голые белые дома арабской деревни — коробочки ульев, расставленные как попало небрежным пасечником.
Я смотрю на огромную оцепенелую округу, в которой живет и пульсирует в холмах лишь дорога петлями — гигантский кишечник во вскрытой брюшной полости Иудейской пустыни.
Еще час-полтора, и потечет по горам розово-голубой кисель сумерек, затечет в вади, сгустится, застынет студнем…
Камера наезжает: в голых кустах у магазина шевелится вздуваемый ветром полиэтиленовый мешочек. Вот он покатился, взлетел, рванул вверх, понесся над склоном нашей горы ровно и бесшумно, как дельтаплан, вдруг взмыл и стал подниматься все выше, выше, полощась в небе, как бумажный змей на невидимой нитке.
— Смотри, мотэк, — говорит рыжий Цвика, хозяин лавки, — я в своей жизни пошлялся по разным америкам-франциям… по этим… как их? — швейцарским альпам… Поверь, красивей, чем наша с тобой земля, нет на свете!..
Пятый год я размышляю о своей эмиграции. Я лишь на днях обнаружила, что думаю о ней скрупулезно и настойчиво. С обстоятельностью лавочника взвешиваю прибыль и торопливо списываю убытки, подсчитываю промахи, казню себя за недальновидность.
Словом, день и ночь я зачем-то обдумываю свою эмиграцию так, будто мне только предстоит решиться или не решиться на этот шаг.
Забавно, что единственную в своей жизни окончательность, единственную бесповоротную завершенность я как бы и не желаю заметить. Это похоже на старый еврейский анекдот про «умер-шмумер, лишь бы был здоров!».
Ну, я и здорова. Тем более что до Новодевичьего отсюда — приличное расстояние.
Ты начальничек… винтик-чайничек… отпусти до до-ому…
А какие здесь пейзажи! Боже, какие пейзажи: на эти живые, грозно ползущие по холмам «жемчужные тени армад небесных» можно любоваться часами. А если принять стакан, то немудрено и вовсе застыть у окна, столбенея от счастья, что нередко со мной здесь происходит — ведь мне еще нет сорока, говорю я себе, и жизнь бесконечна!
…бесконечна, черт бы ее побрал.
Яблоки из сада Шлицбутера
В те годы я часто летала в Москву.
Почему-то мне было необходимо глотнуть керосиновых вихрей Домодедова, домчаться на экспрессе в город, представлявшийся мне тогда центром мироздания, и с неделю примерно заниматься чепухой: слоняться по редакциям, заскочить раза два в какой-нибудь не лучший театр на случайный спектакль, вечерами околачиваться в прокуренном Доме литераторов и напоследок истечь потом в давильне ГУМа, выполняя заказы друзей и соседей. Словом, зачем-то вычеркнуть неделю из своей тихой и толковой жизни.
Перед одним таким сумасшедшим набегом на Москву, когда весна переполнила мой южный город страстью рвущихся почек, когда не стало вдруг сил на ежедневное проживание в моей убогой келье времен первой оттепели и я срочно взяла билет на послезавтра, — перед поездкой позвонил мне знакомый литератор, парень свойский и приятный.
— Ты, говорят, в Москву летишь? — спросил он без акцента. Он и писал на русском языке, но странное дело: на бумаге узбекский акцент оживал и озорно витал над утомительно правильными фразами.
— Лечу! — крикнула я в трубку, вся уже устремленная в бестолковый гул Домодедова, в жадную радость ночных московских разговоров.
— Не в службу, а в дружбу, а… — сказал он. — Занеси мой рассказ в один журнал?
— Делов-то, конечно, занесу… — В те годы я охотно бралась выполнять любые поручения, сил было немерено. — Что за журнал?
— А знаешь, оказывается, есть журнал на еврейском языке. Хочу им один свой рассказ предложить.
От неожиданности я замолчала.
— Понимаешь… — торопливо заполнял неловкую паузу мой знакомый, — их должно заинтересовать. Рассказ — не буду кокетничать — гениальный. На еврейскую тему… — И, поскольку недоуменная пауза на моем конце провода все длилась, он пояснил: — Это про нашего соседа дядю Мишу, сапожника. Я ведь в махалле вырос, у нас там кто только не жил. Сосед, дядя Миша, смешной такой мужик, еврей… Их должно заинтересовать. Это на тему дружбы народов. Сейчас, сама знаешь, придают большое значение… интернационализм, то-се…
— Понятно, — сказала я наконец. — Но разве журнал выходит не на языке идиш?
— Переведут! — вдохновенно заверил он. — Это в их интересах! Там такой махровый интернационализм! Переведут. Скажешь, расходы за мой счет.
— Ладно, — сказала я и, не удержавшись, осторожно добавила: — Неожиданная, признаться, сторона твоего творчества. Чего это ты?
— Захотелось, — доверчиво объяснил он. Парнем он был бесхитростным.