Я думала о призрачности нашего существования. О трагической легкости, с которой ветер волочит наш воздушный шар по здешним небесам, о крошечном замкнутом пространстве этой страны, уже исхоженной вдоль и поперек. О подспудном яростном желании выкарабкаться из клетки собственных ребер… О дорогой, единственный, никчемный наш русский язык, которым мы все повязаны здесь до смерти!
Жаль, подумала я, что мы так и не выпускали газету этих псевдокитайских призраков. Подобный альянс, пожалуй, был бы вполне логичен.
— Но мы ведь встретимся по этому поводу? — робко спросил Яков Моисеевич. — Как насчет штрудла Анны?
— Почему бы и нет, — сказала я.
— И все-таки ваше пристрастие к красному цвету меня тревожит.
Мы только что спустились со второго этажа, где на очередном пятничном концерте Миша Кернер исполнял сонату fis-moll Брамса. Небольшая зала наверху была, как всегда, переполнена публикой. Позади всех у дверей стояла хозяйка-распорядительница этого дома — жизнерадостная пожилая дама с невообразимым количеством разнообразных бус на свободной цветной блузе. Они погремушечно щелкали, позвякивали, потренькивали. Каждый раз эта милая дама появлялась в новой блузе с новыми, еще более разнообразными бирюльками на булыжной груди.
Когда Миша рассыпал рокочущие пассажи позднеромантического Брамса, распорядительница счастливо оглядывала публику и сообщала гордым шепотом:
— Это наш охранник!
А я опять мучительно думала, куда Миша дел свою форменную куртку и оружие, и это, как всегда, мешало мне слушать…
Наконец бурлящий пассажами «Блютнер» стих, Миша сбросил с клавиатуры ненужные руки, откинулся, встал — и публика яростно захлопала: сюда, на концерты в дом Тихо, приходили обычно настоящие ценители.
— Это наш охранник! — победно воскликнула погремучая дура.
Миша откланялся и ушел в боковую комнату — вероятно, переодеваться и идти домой. В день концерта он брал отпуск за свой счет.
А мы с Яковом Моисеевичем сразу спустились вниз, на террасу, — занять столик. После концерта многие из публики оставались здесь пообедать…
— Меня тревожит ваша любовь к красному… — повторил он.
— Напрасно, — возразила я, — нынче этот цвет означает совсем не то, что означал во времена вашей молодости. Кстати, что там за юная особа щеголяла в красном плаще? Расскажите о какой-нибудь интрижке, а то мне может показаться, что во времена китайских императоров молодые евреи только и делали, что учились по программам русских гимназий, ругались, как извозчики…
— …и катались на коньках, — вставил он вдруг.
— На коньках? В Китае? Это любопытно.
— Вы невежественны, дитя. Вы не учили географии в школе. Или учили какую-то другую географию. В Китае зимой температура опускается до минус двадцати, катки отличные. Все мы были прекрасными конькобежцами! Вообще, спорт в нашей жизни был на первом месте: все романы завязывались и рушились на катках… Музыка играла — вальсы, фокстроты… Вальсы в основном. Штраус, «Сказки Венского леса», «У голубого Дуная»… Знаете — это поразительно живо: я даже слышу сейчас, как с сухим хрустом режут лед коньки… Да — короткая шубка, муфта, коньки «шарлотта», коричневые ботиночки — тугая шнуровка…
Он замолчал, зачарованно всматриваясь в далекий ледовый блеск слепящей юности.
— Видели бы вы, какие кренделя выписывал Морис, и как восторженно на него смотрели девочки! У него были настоящие «норвежки», у меня — тоже. Знаете, такие коньки для соревнований, высокие ботинки… И я вам скажу, что он довольно успешно противостоял знаменитому в то время Рудченко.
Я вспомнила, как на Мориса смотрели две пожилые овечки в китайской резиденции.
— А что, Морис и вправду был когда-то молодым?
— Морис был отчаянной, наглой смелости парнем! — воскликнул обиженно Яков Моисеевич. — Хлесткий, резкий, очень остроумный… Если б я рассказал вам хотя бы о пятой части всех безрассудств его молодости, вы были бы шокированы!
— Ну, надо же, а я думала, он был коммивояжером.
— Коммивояжером был я… Вернее, менеджером в «Чунь-синь комершиал компани». Но это — гораздо позже… Мы торговали пушниной, кишками для колбас, английскими велосипедами «Геркулес». Как видите, вполне заурядная деятельность. Впрочем, моим героем в то время был Лесли Хауорд.
— А кто это? — спросила я.
— Боже мой, вы ничего не знаете! Он играл Эшли в «Унесенных ветром». Был чертовски элегантен…
— И все-таки, Яков Моисеевич, — я отодвинула стакан, — откуда посреди полного китайского процветания вдруг отъезд в эту нашу сумасшедшую призрачную страну, да еще в то время, когда ее мотало и крутило из стороны в сторону?
Он улыбнулся: