На моей белой без кармашков рубахе с очень жестким красивым воротником, на груди (где сердце) иголка с обмотанной вокруг нее голубой нитью выглядела настоящей орденской планкой.
Я шел домой и был очень горд собою – мой сын будет уметь танцевать!
10.
Обсуждение идей Оме продолжалось и в его отсутствие. Конечно, никто из нас, ни я, ни Шарль с Эммой, не обладал таким количеством информации, какое было в распоряжении неполного профессора, и тем не менее, я сделал попытку противопоставить ей что-то простое и очевидное. Пожалуй, из всего, что он нам рассказал, мне больше всего понравилось соображение одного французского философа, чью фамилию я не запомнил: расизм = снобизм бедняка. И вот это я люблю – остановиться перед любопытным экспонатом в коллекции точных наблюдений. Когда же пытаются из них выстроить пирамиду «су-су-су», я оказываю посильное сопротивление, если не вовсе выхожу из себя.
Я предложил оставить в стороне философские обобщения и вернуться к базисному понятию племени. Для его выживания, заявил я Эмме и Шарлю, требуются: жизнеспособная экономика, этнический нарратив и военная организация.
Цифра три, продолжал я чеканить свои постулаты, лежит в основе западной цивилизации, и сама она покоится на трех китах: Риме, Афинах и Иерусалиме. Даже марксизм, напомнил я Эмме, является прямым и непосредственным продолжением: немецкой классической философии – раз; английской политической экономии – два; и французского утопического социализма – три.
Эмма улыбнулась, а я продолжил:
– В основе же психологического типа Оме лежат три синдрома: Герострата, Нарцисса и Монморенси. Он поджигает наш храм и любуется собою в отсветах пожара.
– А что за Монморенси? – вопрос Шарля, на который я, разумеется, напрашивался и на который рассчитывал. Все-таки Шарль мне – настоящий товарищ.
– Монморенси – это имя пса из «Троих в лодке, не считая собаки» Джерома К. Джерома, – ответил я. – Помните?
– Помню, – сказала Эмма.
«Жизненный идеал этого пса, по словам автора, – цитировал я, – состоял в том, чтобы всем мешать и выслушивать брань по своему адресу. Лишь бы втереться куда-нибудь, где его присутствие особенно нежелательно, всем надоесть, довести людей до бешенства и заставить их швырять ему в голову разные предметы, – тогда он чувствовал, что провел время с пользой».
Этих оскорбительных характеристик, данных мною неполному профессору, мне показалось мало, и я еще накинулся на частично германо-еврейское происхождение Оме, по его словам, – родственника известного журналиста Курта Тухольского. Я выплеснул наружу накопившуюся во мне неприязнь к «немцам Моисеевой веры»:
– Они с алеющими пятернями на обеих щеках, – сказал я, адресуясь больше к Эмме, – продолжают гудеть в вувузелы своих идеалов, будто все еще живут в тридцатых годах в Фатерланде, и все еще возможно предотвратить кошмар сороковых.
– «История – кошмар, от которого я пытаюсь проснуться», – как видите, я запасся цитатами, последняя – из беседы школьных учителей («Улисс», Джойс). – «А вдруг этот кошмар задаст тебе пинка сзади»? – вопрос, который задает себе один из них, молодой, через пару строк.
– Когда это было написано? – будто бы самого себя спросил я в присутствии Эммы и Шарля.
– Самое позднее – в тысяча девятьсот двадцать первом году, – ответил я себе же. – Потом старый учитель догоняет молодого, и вот вам полная цитата.
Теперь я достал листочек из бумажника и, прежде всего, убедился, что не переврал то, что воспроизвел по памяти, а уж затем стал читать по бумажке:
«– Я только хотел добавить, – проговорил он. – Утверждают, что Ирландия, к своей чести, это единственная страна, где никогда не преследовали евреев. Вы это знаете? Нет. А вы знаете почему? Лицо его сурово нахмурилось от яркого света.
– Почему же, сэр? – спросил Стивен, пряча улыбку.
– Потому что их сюда никогда не пускали, – торжественно объявил мистер Дизи.
Ком смеха и кашля вылетел у него из горла, потянув за собой трескучую цепь мокроты. Он быстро повернул назад, кашляя и смеясь, размахивая руками над головой.
– Их никогда сюда не пускали! – еще раз прокричал он сквозь смех, топая по гравию дорожки затянутыми в гетры ногами. – Вот почему.
Сквозь ажур листьев солнце рассыпало на его велемудрые плечи пляшущие золотые звездочки и монетки».
Вообще-то мне в этом небольшом по объему тексте безумно нравится, что «лицо его сурово нахмурилось от яркого света», и что «ком смеха и кашля вылетел у него из горла, потянув за собой трескучую цепь мокроты», и что «он быстро повернул назад, кашляя и смеясь, размахивая руками над головой», и что топал «по гравию дорожки затянутыми в гетры ногами», и «сквозь ажур листьев», и «солнце рассыпало на его велемудрые плечи», и «пляшущие золотые звездочки и монетки». Все это порождает во мне восторг и зависть, но для нашей беседы я словно отцеживаю эти красоты, а влажный еще идеологический осадок, развернув тонкую хлопковую ткань фильтра, предъявляю моим слушателям, Эмме и Шарлю.