— Согласен, но я снимаю Шилова, а не Шипова, и не в том возрасте, в каком ты теперь, а гораздо старше. Но ты не сердись, я найду для тебя роль.

— И вот еще что, — нахмурился Федя. — Я слышал, вы меня мулатом называете, якобы я от Отелло на свет произошел. Мне кажется, это по меньшей мере некрасиво. Я в шестьдесят седьмом родился, а папа с мамой в «Отелло» снимались в пятьдесят пятом. Прошу не называть меня впредь мулатом.

— Э, голубчик мой милый, — ласково ответил Эол Федорович, — мы с Тарковским друг друга вообще неграми называли.

— Как это?

— Просто и он, и я в разное время в Негризолоте работали.

— С Тарковским? Ну, коли так...

— А Катаев в книге «Алмазный мой венец» прозвище Мулат присвоил Пастернаку.

— Пастернаку? Тогда вообще ладно. Больше не обижаюсь.

Визит Феди Сергеича, однако, окрылил Незримова: если такие, как он, хотят у него сниматься, значит, клеймо агента Бородинского смыто, времена изменились и, глядишь, даже Государыня ему улыбнется. К тому же как раз в этом году ее статус резко изменили, и если раньше множество народу получало за нее по сто тысяч рублей на нос, то отныне присуждают немногим и по пять лимонов каждому. И хорошо, что в прошлом году «Кукушка» откуковала свое.

Итак, Денис медленно перебирает камерой красоты крымского побережья, на экране вырастает белоснежная ротонда, камера как завороженная двигается к ней и входит в нее вместе с Любшиным. Он слепой, одет в черный подрясник, хотя лето и можно бы светлый летний, но нужен контраст белоснежки ротонды и черноты смирения старца Валентина Войновского. В фильме он не показан архиепископом Симферопольским и Крымским, а просто как духовное лицо в черном подряснике, черной скуфейке и с простым наперсным крестом. Полагается еще панагия, но режиссер посчитал, что один крест будет лаконичнее.

Отец Валентин... Владыка? Ну пусть будет владыка. Владыка Валентин, но не в черном, а в летнем светло-сером подряснике входит в ротонду, садится и невидящими глазами смотрит на море. Любшин сыграл это великолепно: смотрит, но не видит; не видит, но все-таки видит. В этом суть прозорливца. Титр: «Крым. 1960 год». Камера любуется красотой Любшина с его длинными, но в меру, бело-серебристыми волосами, усами и бородкой, мудрым слепым взглядом. Осторожно появляется Жжёнов, гримерша Кузанкова его подмолодила, и теперь он доктор Шилов времен своей славы, когда его труды переведены во всем мире, отец аортокоронарного шунтирования Дебейки признал его своим учителем и уже пригласил к себе в Америку, разумеется только в гости. Григорий Фомич остался по-прежнему веселым и уверенным в себе мужчиной, но не задавакой, и сейчас он бесшумно входит в ротонду и садится в вежливом отдалении от седовласого старца, едва дышит, дабы не выказать своего присутствия, и тоже смотрит в море. На нем светлые одежды — серые брюки и белая рубашка, а на голове вместо шапочки хирурга расшитая серебром голубая татарская тюбетейка. Теперь камера любуется ими обоими, объезжает вокруг ротонды, выхватывая чудесные лица Андреича и Степаныча во всех ракурсах. Так же осторожно и неслышно Шилов собирается уходить, приподнимается, но отец Валентин вдруг произносит:

— Не уходи. Посиди еще.

Шилов удивлен, садится. Молчат. Григорий Фомич произносит:

— А мне говорили, что вы совсем слепой.

— Слепой, — соглашается Войновский. — Но тебя вижу. Хирург?

Ой, как же ему это не нравилось, Незримову, — все эти прозрения, прозорливцы, духовное видение! До чего ж не хотелось снимать про это, так классно придуманное Ньегесом. И все же внутренне он тянулся к этому, потому что в себе самом знал, как в художнике, способность видеть незримое, чувствовать неощутимое, ведать незнаемое. И когда Любшин, как мог только Любшин, и никто более, спросил: «Хирург?» — все вздрогнули, и сам режиссер вздрогнул, и даже — ёханный бабай! — чуть не прослезился — еще чего не хватало! В глазах защипало, но не пустил слезы из глаз. Вот бы кому-нибудь сыграть это. Многие актеры умеют слезу пустить, а вот изобразить, как она набежала шампанским, а ты ее обратно в бокал глазницы успел вернуть, единицы.

— Стоп! Снято!

— Эол Федорович! Там же дальше сцена продолжается!

— Дальше потом продолжим.

Он подбежал к Любшину, тот переполошился:

— Не так?

— Да Станислав Андреич, родной мой! Лучше не бывает! Ты понимаешь, всё! Фильм можно дальше не снимать. Он уже состоялся.

— Как это? — всполошились все.

— То есть снимать будем, но это любшинское «Хирург?» уже навсегда войдет в историю мирового кино!

— Ах вот оно что! — засмеялся Любшин. — А я-то уже думал, хрень сморозил. Нормально, стало быть?

— Да не нормально! Потому что гениальное не нормально! — ликовал Незримов. — Спасибо тебе! Вот теперь я тоже войду в историю мирового кино, только как режиссер, снявший это. Э, кривичи-радимичи! Пожалуй, мы сегодня больше снимать не будем. А будем кутить во всю ивановскую, как некогда здесь Шаляпин кутил, Саввы Морозовы, Мамонтовы там всякие, прочая богатая сволочь.

Перейти на страницу:

Похожие книги