В ту пору Сиприано уже стал задумываться над вопросами совести. Он внимательнейшим образом слушал учителя Закона Божьего, но усердие на этих уроках не приводило к духовному спокойствию. Более того, ему казалось, что его религиозное воспитание оставляет желать лучшего. Падре Арнальдо рассказывал им о молитве устной и молитве мысленной, отдавая предпочтение первой в том случае, если молящийся способен полностью сосредоточиться. «Мы не должны оставлять Господа Бога нашего в одиночестве», — говорил падре Арнальдо. — «Воспользуйтесь переменкой и навестите Его». Сиприано начал посещать часовню во время перемены. То была давняя традиция, и некоторые из учеников ее соблюдали. Ему нравились безлюдье и тишина храма, куда едва доносился шум резвившихся во дворе товарищей. Преклонив колена на деревянной скамеечке, Сиприано неустанно повторял две заветные мольбы: он молился о Минервине и о своем будущем после того, как окончит школу. Во время молитвы он был спокоен. Но когда уходил, омочив пальцы в небольшой чаше со святой водой, стоявшей у двери, тут-то и начинались сомнения: когда он молился и осенял себя крестным знамением, думал ли он о распятии Господа нашего или о ходулях и игре, ожидавшей его во дворе? Сомнения с каждым разом становились все более глубокими и терзающими. А если он, увлекшись игрой, их отгонял, они потом уже не оставляли его все утро. Тогда он возвращался в часовню и еще раз крестился святой водой, очень медленно и сосредоточенно. Но и это не умиротворяло его душу. Только выйдет во двор, опять одолевают сомнения, достаточно ли он был серьезен, и он снова возвращался в часовню, чтобы осенить себя крестным знамением со святой водой совсем медленно, истово сосредоточиваясь на четырех основных движениях. Но увы, согласно предостережениям падре Арнальдо, он пришел к выводу, что его просьбы были исключительно эгоистическими: он просил о себе, о том, чтобы со временем его жизнь сложилась удачно, и просил о Минервине, единственном человеке, которого он любил в этом мире. И тогда он решил просить также о Жеребце, чтобы тот на прогулке не теребил свою палку и не заставлял Детку приходить к нему в постель, когда приспичит. И еще о Тито Альбе, к которому начал питать привязанность. Мало-помалу просьб прибавлялось (о Деревенщине, чтобы у него открылись пути понимания, о Писце, чтобы он наставлял их разумно, или об Элисео, бывшем ученике интерната, чтобы его хозяин исполнял условия контракта), так что посещения часовни занимали все время переменки. Из-за этого у Сиприано не оставалось времени разрядить духовное напряжение, и по субботам, в утешительных беседах с падре Товалем, который исповедовал в двух стоявших одна напротив другой исповедальнях и накрывал белоснежным платком лица исповедника и кающегося, Сиприано сознавался, что его просьбы Господу продолжали быть эгоистичными по простой причине, что он в них стремился не к миру и счастью своих друзей, а к успокоению собственной совести. Падре Товаль ободрял его, убеждая продолжать в том же духе, но поменьше думать о себе самом и о причинах своих поступков, и однажды, чтобы помочь Сиприано, устроил ему беглый экзамен по десяти заповедям. Но когда дошли до четвертой, до почитания отца и матери, Сиприано сказал падре Товалю, что его мать умерла при его рождении и что отца своего он ненавидит всеми силами и чувствами. Тут исповедник наткнулся на серьезный случай, и, хотя Сиприано рассказал о грозных взглядах отца и его издевательствах, падре Товаль не одобрил отвращения сына к отцу. «Отец нас породил, и за одно это он заслуживает нашего уважения. Как мы сможем любить Господа нашего на небесах, если не любим своего отца на земле?» Смутные сомнения Сиприано теперь стали конкретней: ему, выходит, следовало молиться не столько о Жеребце, сколько о своем отце и своих чувствах к нему. Он вышел из исповедальни ошеломленный, от стыда даже уши покраснели. В дальнейшем Сиприано, заходя в часовню во время перемен, упоминал в молитвах отца, но делал это машинально, не потому, что его полюбил, а потому, что так велел падре Товаль. Сомнения его лишь укреплялись: я не могу одновременно любить человека и ненавидеть его, говорил он себе. И, думая об отце, видел его злобный, уничтожающий взгляд и понимал, что молитва о нем в его устах бессмысленна. Сиприано перестал ходить причащаться. Его друг Тито Альба заметил эту перемену и однажды, на прогулке по городу, спросил, в чем дело. «Н…ненавидеть это ведь грех, не правда ли, Тито?» «Конечно, грех», — сказал Тито. «А ненавидеть отца еще более страшный грех, правда?» Тито Альба пожал плечами. «Я не знаю, что такое отец», — сказал он. «И что я могу поделать, если при одной мысли о нем в моем сердце пробуждается ненависть?» «Ну что ж, — сказал Тито, — тогда молись, чтобы этого не было». «Но если, несмотря ни на что, бывает именно так, и я ничего не могу поделать, неужели я буду гореть в аду только за то, что ненавидел отца и не мог его любить?» Тито Альба колебался. Однако его выпуклые глаза с короткими веками светились теплом и кротостью. Они были непохожи на глаза дона Бернардо. «Поговори с падре Товалем», — вполголоса сказал он. «Но я же беседую с ним каждую субботу», — поспешно возразил Сиприано. Тито Альбу огорчала скорбь его друга. Чтобы отвлечься, он посмотрел на пару, шедшую впереди: «Гляди, этот свинья, Жеребец, опять теребит свою палку. Вот за него ты должен молиться». Сиприано негодующе замахал руками: «Но ведь невозможно брать на себя все грехи мира, все его свинство! Разве не так?»