— Так вот, оба эти друга однажды пришли наниматься в хор. Регент, или хормейстер, как водится, заставил их держать экзамен. Спел что-то Алексей Максимович. Потом спел Фёдор Иванович. А кончилось дело анекдотично. Горького зачислили в хор, а Шаляпину отказали.

   — Вы хотите сказать...

   — Да, я хочу сказать следующее: когда это ваше стихотворение будет перепечатано в журналах, сборниках, альманахах двадцатый раз — вспомните, пожалуйста, чудака Сакулина, который предсказал вам это.

...Безветренный, затаился июльский полдень. Плыл вдоль улицы зной, струящимися миражами взмывал ввысь вдали, и люди, попадая в них, как бы таяли, расплывались. Тротуары и мостовые раскалены, словно в Африке. Извозчичьи пролётки укрывались в тени, лошади сонно понурили головы. Жара. По теневой стороне Даниловской улицы, покой которой нарушал грохот трамваев, не спеша топал тяжёлыми сапогами вольноопределяющийся, истово, с подчёркиваемой почтительностью, даже с некоторым демонстративным подобострастием козыряя, отдавая честь, встречным офицерам. Странный это чин — вольноопределяющийся: он не офицер, но и не солдат, и погоны у него оплетены трёхцветным кручёным шнурком. Это был Воскресенский.

Есенин не узнал его в первый момент. Смутно разбираясь в званиях и родах войск, он подумал, что явился какой-то полицейский чин, возможно даже с новым обыском, и только когда Владимир Евгеньевич, неумело приложив ладонь к козырьку фуражки, улыбнулся и сказал:

   — Здравия желаю, господин Есенин! Бумагу мараем, рифмованно строкогонствуем? — Есенин узнал своего старшего друга, столь внезапно преображённого, отшвырнул ногой стул и захохотал в изумлении:

   — Владимир Евгеньевич? Что за маскарад?! Умру от смеха! Вы — ряженый. Забавный, совсем чужой. Где вы раздобыли такое одеяние? Снимайте его скорее, вы совсем не похожи на себя...

   — Я, Сергей Александрович, воин славной и непобедимой русской армии. И со мной шутки плохи. Пуля — дура, штык — молодец. Взвейтесь, соколы, орлами...

Корректор снял с себя китель, повесил его на спинку стула, остался в одной нательной рубашке, прижатой к плечам широкими помочами. Он раскинул сильные руки и вольготно вздохнул, словно избавился от оков. Есенин не переставал удивляться:

   — Как же это вышло, Владимир Евгеньевич? Вас призвали в армию или вы в самом деле...

   — Вызвался сам. Так сказать, доброволец, — сказал Воскресенский. — Так надо.

   — Но войны же ещё нет, и, может быть, она вообще не случится. Минует нас чаша сия.

   — Не минует, Сергей Александрович. — Вечный студент проговорил это сурово и огорчённо, точно против воли смирился с чем-то зловещим и неизбежным, подобно року. — Война стоит на пороге каждого дома, каждой избы, скоро уже постучится в дверь. Возмущённый вызов рабочего класса царизму принимает такие размеры, что трещит по всем швам самодержавная государственность. Одряхлела она. Царь Николай, затевая войну, кроме претензий территориальных имеет намерение потопить в крови сражений рабочее движение. Не забывайте, что в силу вступит закон военного времени.

Неистовое смятение словно бы кидало Есенина по комнате, глаза его тревожно потемнели и расширились, ворот белой косоворотки, застёгнутый на все пуговицы, врезался в шею, давил.

   — Как же так, не понимаю! Правительство готовится к расправе над рабочими да и над мужиками, а вы добровольно идёте вольноопределяющимся на подмогу царю.

Воскресенский наблюдал за ним с грустью: совершенно нетронутая натура, душа, как чистый лист бумаги, заноси на него любые письмена — поверит, пойдёт.

   — Вам знакома ленинская формула?

Есенин, приостановившись, внимательно слушал;

Воскресенский разъяснял: превратить войну империалистическую в войну гражданскую.

   — Гражданскую, — повторил он раздельно, словно впечатывая эти слова в сознание поэта. — Так-то, Серёжа... На войне придётся вести работу против войны, рискованное это, скажу вам, дело, особенно на первых порах.

Есенин сел против корректора, сказал, почему-то понизив голос:

   — А если вас убьют, Владимир Евгеньевич, или ещё хуже, искалечат?

   — На то и война, на то и борьба, Сергей Александрович. Они без жертв немыслимы. За идею нашу бились, сидели в острогах и умирали многие. Могу умереть и я. Но цель, но ленинское учение останутся жить. Вот и вся премудрость.

Воскресенский замолчал, сидел не двигаясь, прикрыв серые, в тяжёлых веках глаза, потом промолвил, несвойственно-страдальчески вздохнув:

   — А умирать неохота, Серёжа. Будущее предстоит такое необыкновенное, что дух захватывает!

Есенин тоже встревожился, даже чуть побледнел от мысли, которая неожиданно явилась и обожгла!

   — У меня призывной возраст, — сказал он. — Могут забрать...

Воскресенский встрепенулся, вскочил со стула, сердитый, возмущённый несправедливостью да и просто бедой, которая могла произойти.

Перейти на страницу:

Все книги серии Русские писатели в романах

Похожие книги