Я раскинула руки и на одной из ладоней уловила щекотку, словно крохотный сахарный муравей пробежал. Это был след Дождя. Он шел ко мне.

Земля и небо перевернулись и смешались, словно акварельные краски. Я была в космосе, Дождь — на Соцветье. Я была на Соцветье, Дождь — в космосе. Наши руки встретились. Хрустальная сфера рассыпалась. И тут же он навалился на меня всей тяжестью, словно парализованный. Я приняла его на руки, как мать принимает дитя, но упала вместе с ним. Его костюм растаял, растворив в воздухе ароматы Снега и Ночки.

Мы лежали на заснеженной земле, и нас засыпал снег. Я не могла поднять Дождя и не смела оставить. Можно было только надеяться, что кто-то из домашних выглянет в окно, посмотрит на пустырь позади дома, до того как поверх нас вырастут сугробы. Я кляла себя за то, что была слишком эгоистична в своем горе, что зря сидела у окна почти две недели и израсходовала ресурсы своего тела. Но все равно у меня, прожившей в безопасности и сытости последние полгода, было намного больше, чем у пленника космоса и времени. Я поделилась с ним тем, что имела, и он открыл глаза.

— Ветер, — беззвучно прошептали его губы.

— Все хорошо, — я знала, что он сейчас отключен и слышит только мысли, как я полгода назад. — Мы на Соцветье. Мы дома.

Он глубоко вздохнул и замер, глядя в бездонное серое небо.

— Ты чувствуешь, сколько здесь жизни? Земля и растения сейчас застыли от холода, насекомые спят под снегом, птицы укрылись в гнездах, звери — в норах, люди — в домах, но это жизнь, настоящая, горячая, кипучая, не то что в космосе. Чувствуешь, как ее много?

Я знала, что Дождь чувствует так же, как и я, ощущала, что он проник в снег, в землю, в воздух, что он повсюду — в доме, в заснеженном саду, в кустах шиповника, в заброшенном гнезде ласточки под крышей, в уснувшей на чердаке бабочке, в моих родных, мирно спящих в доме, во мне.

— Дыши, Дождь, — повторяла я снова и снова, обнимая его крепче и крепче. — Чувствуй, Дождь. Живи, Дождь…

<p>Катерина Довжук</p><p>Качибейская опера</p>

Пройти следует мимо сиротского дома, мимо ателье старого Шойла, но не слишком далеко. Еще не видна знаменитая краснокирпичная громадина, где издавна, насколько хватает короткой памяти горожан, помещалось ремесленное училище; еще не слышен грохот трамвая, а уже пора убавить шаг и повернуть направо. Неприметная арка ведет в самый обыкновенный двор, каких в городе несчетно. Тут не нужно спешить, как не спешил никогда Соломон.

Ни за что с первого взгляда не разглядеть вам вывеску, некогда голубую с белыми буквами, теперь же — неопределеннейших цветов, вывеску, из которой грамотному человеку становится ясно, какой замечательный и необходимый в культурном обществе специалист был наш Соломон. Вывеска эта помещается на двери, и ее невозможно прочесть, не спустившись прежде по пятнадцати кирпичным ступенькам. Прописными буквами и теперь написано на ней все то же: НАСТРОЙЩИК. И ниже буквами помельче: подержанный инструмент.

Внутри сейчас мало что сохранилось. На стене слева от двери — старая афиша театра «Прожектор», на которой карикатурно изображены собаки, играющие в карты. Справа — рукомойник и узкая скамейка. Над дверью — медный колокольчик. Два колченогих, заросших паутиной табурета в центре комнаты.

Но что тут было прежде! Всю левую стену загораживало черное пианино. На нем имелась табличка, вравшая, будто инструмент этот был создан лично бельгийцем Лихтенталем. Дальше — открытый шкап со скрипками и валторнами, специальная тумба с инструментами, ключами и камертонами. Справа — рабочий стол, он же верстак, с разнообразными тисками, держателями, измерительными приборами, колбами, ящичками и другими приспособлениями, которые скорее уместны в мастерской алхимика.

За этим самым столом сидел Соломон вечером восьмого апреля, вечером, о котором теперь пойдет речь.

Похоронили Туманского. Город был сер, мрачен, словно весь прощался с Мойшей. На Соломоне и вовсе лица не было.

После похорон Соломон успел еще зайти на квартиру Туманского и забрать у хозяйки кота. Теперь кот скрипел суставами этажом выше, у Муси Лазаревны. Кот был временно оставлен там Соломоном, чтобы своим скрипом и кряхтением не мешал думать.

Соломон держал в руках газету, но текста не видел.

Похоронили Туманского, а вместе с ним все привычное мироустройство, сам порядок лег в землю.

И половина жизни Соломона. И половина его сердца.

Меланхолические размышления Соломона текли без всякого русла и системы, он вспоминал недавние события и далекие, живых людей и давно ушедших. Всё, всё было в прошлом. Сейчас только, со смертью Туманского, Соломон осознал окончательно, что будущего нет. И мысль эта грызла его изнутри.

От этого грызения Соломона отвлек визитер.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Журнал «Если»

Похожие книги