Чудны наши русские ранние оттепели, странное безвременье, когда сквозь суровую однообразность зимы, льдами и снегами сковавшей жизнь и движение природы, вдруг пробиваются первые, с трудом внятные весенние импульсы. Небо серо, земля сера, леса серы, над всем царит безрадостная унылость, но в воздухе ощутима какая-то сырость, зябкая и промозглая, внятно свидетельствующая о том, что скоро льды тронутся, сугробы станут рыхлыми, вместо снега начнет накрапывать мелкий дождь, и все наполнится тихим, упорным движением таяния, мерным гулом, заполняющим пространство. Дороги разъедутся в непролазной грязи, деревья болезненно почернеют, обнажится размокший зимний мусор, и как-то особенно ясно на лицах проступит усталость, депрессивность и авитаминоз. Сырость, грязь, унылость и изможденность флоры и фауны - залог грядущего расцвета, полного обновления души и тела, кипения всех жизненных соков, улавливаемое в первом раннем таянии снега и сумрачных проблесках света. Один лишь недостаток у мартовских оттепелей - слишком уж они похожи на ноябрьские заморозки.
В русской истории с навязчивой закономерностью три столетия подряд в шестидесятые годы повторяется схожая ситуация напряженного ожидания перемен, захватывающая общество смутной надеждой. Все приходит в движение. Воцарение Екатерины II, отмена крепостного права, постановления XX съезда КПСС, события абсолютно друг на друга не похожие производят столь схожий эффект, что впору говорить о мистическом влиянии чисел на русскую душу. Забавно, что время либерального оживления во всех трех случаях совпадает с крушением российских амбиций в международной политике. Крайне невыгодный мир, заключенный с Пруссией Петром III, поражение в Крымской войне и уступка СССР в Карибском кризисе приводят к тому, что империя чувствует необходимость передохнуть и немного проветрить свои затхлые внутренности.
Проветривание происходит по одной и той же заданной схеме. Обидчиво отвернувшись от Запада, Россия вновь задумывается о своей самоидентификации, о русскости русского духа, о национальном самосознании, заимствуя у Европы всякое там просвещение, либерализацию, демократичность, Россия, обратившись к ней спиной, старается смастерить свой собственный образец цивилизации, чтобы был ничем не хуже западного, но сразу было бы видно, что сделано в России. Брожение мысли, вызванное этой поставленной перед обществом сверху и вполне официально задачей, затрагивает все сферы общественной и духовной деятельности. Всплывает много новых слов и понятий, ранее мало кем слышимых, и все говорят, говорят, говорят… И чего-то ждут, и обличают, и критикуют, и иногда даже протестуют против силы и власти.
"Завертелись, толкая и тесня друг дружку, всяческие слова: прогресс, правительство, литература; податной вопрос, церковный вопрос, женский вопрос, судебный вопрос; классицизм, реализм, нигилизм, коммунизм; интернационал, клерикал, либерал, капитал; администрация, организация, ассоциация и даже кристаллизация!" - так описывал Тургенев одну из сходок шестидесятников. В лихорадочности разговоров шестидесятники быстро изнашиваются и последующее поколение относится к ним с ироничной снисходительностью. Екатерининские вольнодумцы вскоре стали казаться столь же старомодными, как парики и мушки. Шестидесятым позапрошлого столетия здорово досталось и от Тургенева, и от Толстого, и от Достоевского. Вдоволь молодежь потешилась и над пафосом самых близких к сегодняшнему дню шестидесятых.
Действительно, как бы ни хорошо первое дыхание весенней свежести, но распутицу мало кто любит. Общее расползание, размягчение не может не раздражать, и в бесконечных разговорах, повторяющихся как в дурном сне, вязнут ноги и колеса, и невозможно, кажется, не проклинать оттепель, размазавшую какую-то непроходимую грязь. Прямо-таки взмолишься о заморозках, которые, кстати, и не заставляют себя ждать.
Отечественная живопись шестидесятых годов XIX века с поразительной адекватностью передала ощущение размягчения и расползания, характерное для русской либеральной весны. Небо стало серым-серым, колорит поблек, потускнело солнце, равно освещавшее и русские и итальянские пейзажи николаевского времени, в интерьерных сценах воцарился сумрак, четкие формы растворились, растаяли, и на поверхность выплыли грязноватые нищие, коробейники и странники, сменившие облитых золотистым светом крестьян Венецианова и мальчиков Иванова. И цвет, и сюжеты, и типы приобрели угрюмость. Полнотелые итальянки сменились несчастными женами, мерзнущими у последнего кабака, пухлые детки - истощенными сиротами, любовные сцены - похоронами и плачем на могилах. Вся эта депрессивная круговерть унылых лиц и безрадостных пейзажей была провозглашена выражением подлинно русского чувства формы, и мощный голос Стасова призвал российского думающего художника к изображению правды жизни.