— Дак за че было пить, сенцо не удалось. А так переводить спиртное из жидкого состояния в газообразное я не любитель. Да, с легким паром тебя!
— Спасибо.
— Как речушка?
— Хорошо, — ответила Соля, выжимая на второй раз волосы. — Ой как хорошо-то!
— А я че говорил! Вода — блеск! Не чета нашей, степной.
— Все хорошо, Матвей, — тихо проговорила Соля. — Что войны нет… Что закат тихий… Что вода — «блеск»… Что «стол» накрыт… Что ты сидишь… Все хорошо!
Она вдруг заплакала.
— Солька, да ты че? — удивился Матвей. — Никогда не видел твоих слез!
— Я и сама не видела.
— Чего же плакать, когда все хорошо?
— Не знаю, Матвей.
— Давай-ка к столу, то бишь к пню, поближе. И бери стаканчик. Выпьем, Соля, за то, что хорошо… Земле хорошо и нам, стало быть, ее жителям-бедолагам, хорошо. Как же иначе?
— Выпьем, — согласилась Соля. — Как не выпить, когда хорошо…
Она выпила быстро, по-мужски, в несколько глотков, И закусывать не стала.
— Ну, ты совсем как на фронте — сто полевых граммчиков и мануфактура на закусь.
— Ага, — сказала Соля, — у нас тут тоже фронт был, только без пушек… Без пушек наш фронт воевал…
Вино согрело охолодавшее от воды тело. Приятная истома почему-то сначала влилась теплой струей в руки, потом опустилась в ноги и вернулась к самому сердцу. Отошла боль, и тоска от сердца на время отошла. Но и этого было достаточно, чтобы Соля, вдруг резко повернувшись к Матвею, сказала:
— А можно я спою?
Матвей удивился этому вопросу. Никогда раньше он не видел на деревенских игрищах-гулянках Солю поющей. Даже общую песню не подтягивала. Гутя в шутку корила себя и Матвея за веселую жизнь; «Из лука — не мы, из пищали — не мы, а попеть, поплясать — против нас не сыскать». И Солю ставила в пример: «Смотри, Матвей, Солька какая серьезница! Если помру я ране времени, только на ней и женись, таков мой наказ!»
— Ну, спой, а я послушаю, — сказал Матвей. — Жалко, гармонь не прихватил, а то бы подыграл.
— Этой песне не подыграешь, без музыки она поется…
Соля запела неторопливо, раздумчиво, будто рассказывала что. И пение сначала не было похоже на пение, так — разговор-тянучка. Но постепенно голос окреп, вошел в силу…
Песня была старинной:
Знаком был Матвей с этой песней, знал, что Ванюшку Соля сама заменила в ней на Степушку. Как солдат всю жизнь не забывает номер своего оружия, так и солдатка, наверное, до самой смерти будет хранить в сердце имя погибшего на войне мужа. Разлил по стаканам остатки красного вина, поднял свой, чуток плеснул на землю, сказал коротко: «За Степана!» — и выпил медленно, не по-мужски тянуче. Загасил оставшимся чаем костер, заложил сверху дерном. Спросил серьезно:
— Змеюк по-прежнему боишься?
— Боюсь, — созналась Соля.
— Тогда будешь спать на бричке. А я вот здесь, у теплой дернины бока погрею. За границей побывал, болезнь сложную, кажись, нажил: ирдикулит! Хорошо звучит, а? По-нашему — прострел, по-ученому, ирдикулит. Спокойной ночи, Соля.
— Приятных снов, — отозвалась Соля, укладываясь на деревянном полу брички-бестарки.
Утром их разбудил Егор Семенович. Хоть Шабурская падь и не относилась к владениям Алтухова, но лесник есть лесник: хозяин во всем лесу. Тем более Егор Семенович. Въехали люди в лес, надо узнать — зачем, есть ли нужда какая, не требуется ли помощь, или, наоборот, незваному порубщику или косарю безбилетному дать от ворот поворот. По поленнице «оборок» понял он, с какой целью гостят в пади мужик и женщина. Узнал и Матвея. Тихохонько толкнул его: «Хенде хох!» Вскочил Матвей как сумасшедший, кулаки чуть спросонку в ход не пустил. «Ну, и шуточки у тебя, Егор Семенович! Я на фронте разведчиком был. Ударил бы, а потом отчисляй тебе с зарплаты на таблетки…»
— Там кто? — спросил Егор Семенович, показав на бричку, в которой, с головой накрывшись дождевиком, лежала Соля.
— Баба.
— А пошто порозь спите?
— То есть как это? — не понял Матвей.
— Ну, «баба» по-нашему, по-деревенски, означает женка. Иль ты забыл…
— Черт-те, точно забыл, — сознался Матвей. — Женка, да не моя, друга моего — Степана Жилина. В последние дни погиб он. Соля… Может, помнишь, мы с ней прошлый раз косили…
— Много вас бывает, разе всех упомнишь, — хитровато сощурился Егор Семенович. А в глазах стыло: помню, конечно, помню.