Да, смерть Помпеева богам была нужнаКак знак, что новые настали времена:Лишь он, прославленный, лишь он, превозносимый,С собою в мир теней мог взять свободу Рима.(Корнель, «Цинна», II, 1)

Мысль выражена с блеском, здесь много ума и даже впечатляющего величия. Я убежден, что хороший актер, произнеся эти стихи искусно и вдохновенно, стяжает рукоплескания зрителей, но я убежден, что трагедия «Цинна», будь она вся написана в таком духе, не долго бы удержалась на театре. Действительно, с какой стати небо должно оказать Помпею честь обратить римлян в рабов после его смерти? Было бы куда правдивее просить противоположного; душа Помпея должна была бы скорее добиться от небес сохранения навечно той свободы, за которую он, как предполагается, сражался и умер.

Не стал ли бы «Цинна» в этом случае всего лишь произведением, исполненным изысканных и сомнительных мыслей? Насколько выше всех этих блестящих идей стоят простые и естественные строки:

Ты Цинна, помнишь все, но мне готовишь смерть…Я, я тебя прошу – друзьями будем, Цинна!(Корнель, «Цинна», V, 3)

Это совсем не то, что называется «остроумием»; здесь – величие и простота, в которых состоит истинно прекрасное.

Когда в «Родогуне» Антиох говорит о своей возлюбленной, которая его покидает, сделав ему недостойное предложение убить мать:

Бежит, но в Парфию, стрелою нас пронзив, –

он проявляет остроумие, он разит Родогуну эпиграммой, он искусно сравнивает последние слова, сказанные ею, со стрелами, которые выпускают убегающие парфяне; предложение убить мать возмутительно вовсе не потому, что Родогуна удаляется: уйдет она или останется, сердце Антиоха равно пребудет пронзенным.

Таким образом, эпиграмма ложна, и, если бы Родогуна не покидала сцены, для этой скверной эпиграммы не нашлось бы места.

Я специально выбираю примеры из лучших авторов, чтобы они были нагляднее. Я не изыскиваю у них остроты и игру слов, неуместность которых бросается в глаза: каждого рассмешат слова Изифилы в трагедии «Золотое руно»[182]; она говорит Медее, намекая на ее чародейство:

Я лишь привлечь могу, ты ж чаровать умеешь.

Когда Корнель пришел в театр, трагедия, как и прочие жанры литературы, пестрела такого рода несообразностями; он же позволял их себе весьма редко. Я имею здесь в виду только остроты, вполне допустимые в иных родах словесности, но отвергаемые серьезным жанром. К их авторам можно бы отнести слова Плутарха, переведенные со столь счастливым простодушием Амио[183]: «Ты говоришь метко, да не к месту»[184].

Мне вспоминается один из блестящих оборотов, цитируемый как образец во многих произведениях, отличающихся вкусом, и даже в «Трактате об образовании» покойного г. Роллена[185]. Этот отрывок взят из прекрасной речи Флешье[186], произнесенной над гробом великого Тюренна. Поистине, в сей надгробной речи Флешье почти сравнялся с непревзойденным Боссюэ[187], которого я называл и называю единственным красноречивым человеком среди множества писателей изящных, но мне кажется, что епископу Мо не следовало употреблять оборота, о котором я говорю. Вот он:

«Могущественные враги Франции, вы живы, и дух христианского милосердия запрещает мне желать вам смерти…» и т. д. «Вы живы, а я с этой кафедры оплакиваю мудрого и добродетельного военачальника, чьи намерения были чисты» и т. д.

Подобное обращение было бы к месту в Риме[188] времен гражданской войны после убийства Помпея или в Лондоне, после казни Карла I, ибо в обоих случаях действительно речь шла об интересах Помпея и Карла I. Но приличествует ли высказывать с кафедры в изящной форме пожелание смерти императору, испанскому королю и имперским князьям-выборщикам, положив на другую чашей весов военачальника, преданного королю, их противнику? Надлежит ли сравнивать устремления военачальника, единственный смысл которых – ревностное усердие монарху, с политическими интересами коронованных особ, врагу которых он служил? Что сказали бы о немце, желающем смерти королю Франции в связи с потерей генерала Мерси[189], чистоту устремлений которого никто не ставит под сомнение? Почему же все риторы неизменно превозносили эту фигуру? Да потому, что фигура сама по себе прекрасна и патетична, они не обращали, однако, внимания на сущность и сообразие мысли. Плутарх сказал бы Флешье: «Ты сказал метко, да не к месту».

Возвращаюсь к моему парадоксу, что все эти блестки, именуемые остроумием, не к месту в великих произведениях, созданных, чтобы просвещать или трогать. Я сказал бы даже, что их следует изгнать также из оперы. Музыка выражает страсти, чувства, образы, но существуют ли аккорды, могущие передать эпиграмму? Кино был порой небрежен, но всегда естествен.

Перейти на страницу:

Все книги серии Искусство и действительность

Похожие книги