— Мели Емеля — твоя неделя! — накинулись на Степана женщины, но я поддержал его:
— Позовем обязательно. Верно, Аня?
— Конечно, позовем. — И посмотрела на меня с нежностью.
Вышли со Степаном на улицу покурить. Стояло предзимье. Сад давно оголился, и деревья казались корявыми, мертвыми. Вспомнил, как рвали с Аней яблоки, вспомнил и то росное утро, когда мы слушали тишину, а с ветки сорвалось большое ярко-красное яблоко и выкатилось на дорожку.
— Ты ее береги, — сказал Степан, и я вздрогнул от неожиданности. — Анька — баба преданная. Приласкай — в лепешку расшибется, отплатит добром. Невезучая только. Как бабка ее…
Степан глубоко затянулся, сигарета разгорелась, высветив его костлявые, узловатые пальцы, худое лицо. Я ожидал продолжения разговора, и Степан, бросив окурок, повел его, несколько сбиваясь и спеша. Словно боялся, что услышит кто другой.
— Бабка у нее красавица была. Многие сватались, а она полюбила колхозного конюха. Отец наш, Михаил Дмитриевич, бедовый был. На кулачки выйдет, рассказывали, или в круг плясать — первый. Поженились, значит, родился я, а потом Мария, мать Ани. А тут война, немец прет к Ленинграду без остановки. Ушел батя биться да в боях за Синявинские высоты голову и сложил. После войны ездили на могилку. Теперь на том месте обелиск, фамилии золотом выбиты…
Матери после войны и годов было столько, сколько сегодня Аньке. Разруха, голод, а ее вроде и не берет горе, красивая, только тихая. Помнили мы, как пела, смеялась, а похоронку получила — словно онемела. На работу, с работы — молчком. Набедокурю, она посмотрит на меня да в слезы: «Был бы жив отец…» Лучше бы побила.
И вдруг пополз слух, связалась, говорили, с бригадиром да и наградила его какой-то стыдной болезнью. Я уже большой, в девятый класс бегал. Среди пацанов, известно, тайн нет. Докатилась брехня и до меня. Как услышал, дара речи лишился, озверел. Обидчика едва живого увели, вырвав из рук моих. Бил, не разбирая куда, и боли не чувствовал, руки после драки распухли, как лепехи.
Но это только присказка. Встретила нашу мать жена бригадира, подластилась лисой, на чай позвала. Мать ничего не заподозрила, согласилась, может, намереваясь прояснить истину, на свет правду вынести. Многие и не верили в сплетню. Знали: бригадиру соврать, что плюнуть. Был у него, верно, заход, пробовал в наш дом через окно залезть. Только таким макаром и выскочил. Синяки неделю примачивал. Не пошла впрок наука, похваляться возле магазина начал, что приветила будто мать наша, сменила гнев на ласку. А тут и мать, разговор, конечно, услышала.
К стене магазина вилы были приставлены, зубья до блеска выбелены. Мать — за вилы да ими бригадира к стенке: «Лазил ты ко мне в постель, говори, подлюка?» Перепугался бригадир до смерти, признался, что врал, наговаривал. «То-то же…» И отбросила вилы. Попробовал бы упорствовать — точно, вогнала бы вилы до черенка.
Может, со злости бригадир и ляпнул про болезнь и откуда она… Так вот зашла мать в его дом с миром, а бригадирша с бабами взяли и остригли мать, чтоб на позор выставить. Со стыда да отчаяния убежала мать в лес и повесилась. Успели, к счастью, из петли вытащить, в больницу отвезли.
А правда вскоре сама собой всплыла. Председатель колхоза, — у нас тогда еще был колхоз, — узнав о происшествии, завернул к бригадиру, увидел злыдня во дворе да и скажи напрямик: «Повесилась Игнатьевна, позора не стерпела. Да чтоб такая женщина на пакость пошла… Следствие установит, милиция скоро будет!»
Бригадир подхватился, забегал по двору и давай жену честить последними словами: «Курва разэтакая! Не виновата она вовсе! Не виновата! Набрехал я… В Ленинграде, когда ездил, у знакомой бабенки и заночевал…»
После бригадиру этому колом ребра-то пересчитал. До суда дошло, да колхозники заступились. А бабка Ани не много пожила на этом свете, чахнуть начала. Летом в теплый платок куталась, все ей холодно… — Степан зашуршал пачкой, достал сигарету, чиркнул спичкой нервно, потом еще раз. Огонь вспыхнул, выхватил из темноты Степана, угол крыльца, ветви яблони. — Такая она, жизнь, мать ее… За гриву норовишь вцепиться, а она тебя копытом, копытом…
Ночевал я с Аней в светелке, но уже на одной кровати. Изнемогая от объятий и ласк, Аня лежала на моей руке.
— Заманила тебя в свои сети, не испугался ли?
— Ничего я не боюсь. Ты первая моя любовь. И последняя…
Долго молчала, притрагиваясь губами к ямочке у меня на подбородке.
— Тогда и я ничего не боюсь… Рожу тебе ребеночка и успокоюсь.
— Будет сын или дочка. — Искренне верил, что по-иному и быть не может. — Сын — Вадимом назовем, а дочка — Аленой.
— Обними меня. Крепче…
Словно ребенок, она хотела укрыться, защититься от окружающего мира. Предчувствовала беду, что ли?
Перед ноябрьскими праздниками опять неожиданно позвонил Николай Синягин.
— Привет, старик! Верно то, что говорит о тебе Тося?
— Что же Тося говорит? — ответил я сдержанно, закипая злостью, как это бывало давно, когда Николай подначивал Гришина. В те минуты я не любил Синягина. Если не доходило до скандала, то лишь благодаря Анатолию.