Несмотря на былую привязанность к двум-трем стихотворениям Слуцкого, что-то меня не пропускало в недра поэтики этого человека. Вероятно, ее рационализм, прозаичность, описательность, отсутствие метафоричности, образности в деталях. Поэзия Слуцкого ничуть не глуповата. В ее неглуповатости, уме и рассудочности содержится и главный недостаток — во всяком случае для меня.
Давным-давно я встретил однажды Слуцкого в дверях Ленинградского — крытого — рынка. Он жевал квашеную капусту, которую держал в ладони, собранной лодочкой. Рассол стекал тонкой струйкой и сворачивался черными катышками внизу на асфальте. Мягкий белый стебелек червяком свисал в углу рта. Видно было, что он тяжело и неизлечимо болен. Судьба с ним обошлась немилосердно, как он ее ни пытался задобрить. Квартирка на Балтийской опустела много лет назад. Жена, которую он страстно любил, умерла. Я знал биографию этой привлекательной женщины со слов знакомых. Слуцкий боролся за ее жизнь как лев. Не поднимал головы от переводов, снимал с весны дачу у Алексея Арбузова, возил на курорты, водил к лучшим врачам, доставал дорогие и недоступные тогда другим в стране лекарства. И тяжело переживал трагедию ее ухода. И вот теперь он сам очутился в ужасном положении: одинокий и беспомощный. Я почему-то не поздоровался с ним, за что себя укоряю до сих пор. Он меня задержал сам.
— Как ваши дела? — спросил он, глядя несколько свысока и как бы одновременно, отчуждаясь. — Не забыл вашу повесть: «Напротив университета», кажется? Теплый там образ выведен, хороший. Кто-то говорил, что вы добились успеха.
— Неплохо, — ответил я, хотя то, что он назвал успехом, было всего лишь жалким подобием: я находился по-прежнему в трудных обстоятельствах. — Не жалуюсь! А как вы себя чувствуете?
Он с безнадежностью махнул рукой и протянул влажную от капустной жидкости — вторую, левую. Мы распрощались. Повесть через много лет не стерлась у него из памяти, и тогда он ее хвалил, а поддержать не поддержал, правда честно признавшись, по какой причине. Но мне-то что до его честности?
Сейчас грузное и обидное чувство неприязни к человеку, который защищал советскую подцензурную неправду, возобладало, и я по примеру его патрона Эренбурга оставил все как было и не стал ничего скрывать.
А было еще кое-что. Была, например, случайная встреча в ненастный переделкинский день на кладбище у могилы Пастернака. Я шел короткой тропой, ведущей от станции. Слуцкий, жалко и неловко скорчившись, пытался скрыть грязный целлофановый мешок. Рядом стояли горшки с какими-то цветами. Он обернулся и, узнав меня, дернул головой: мол, проходи поскорей. Я не стал его смущать и убыстрил шаг. В какую-то секунду обернулся — он сидел на корточках и цепочкой расставлял горшки.
Что же в нем было такое, что судьба столь безжалостно и нелепо расправилась с ним? Чем он провинился перед ней? Какие аргументы он выдвигал, пытаясь убедить Эренбурга изменить текст о Савиче? Какими словами ему возражал автор мемуаров «Люди. Годы. Жизнь»? Упрекал ли Эренбург его за выступление против Пастернака? Чем старше я становлюсь, тем чаще я возвращаюсь к личности Слуцкого. И постоянно себя одергиваю — не суди, да не судим будешь. Не суда я боюсь над собой, и меня судить есть за что. Никто не без греха, хотя грехи разные. Я боюсь судить. Но все же замечу: в Слуцком мало редкого, но много и вынужденно-советского. Война с нацизмом закрыла от него весь мир. В стихотворении «Я говорил от имени России…», где его «политработа» изображена правдиво и точно, нет, к сожалению, ни слова раскаяния. Должность поэта он занял по праву, но отсутствие раскаяния в этих и других, написанных в течение всей жизни, стихах не дает ему права говорить «от имени России». Он, безусловно, одаренный мастер, но завоевал себе право говорить только от своего имени, а ведь он претендовал на большее. Посылая голодных, раздетых и плохо вооруженных красноармейцев в бой, надо бы, спустя годы, покаяться. Обязательно и всенепременно надо. А Слуцкий не испытывал этой надобности, этого всепоглощающего, болезненного, безысходного чувства, чувства глубоко поэтического и несоветского. Ни религия, ни национальность здесь ни при чем.
Я отыскал статью Эренбурга, из которой штабные пропагандисты извлекли несколько десятков слов для листовки. Зеку нравилось само обращение: боец Юга! Он часто и яростно повторял:
— Мы, бойцы Юга, как сражались?! Нас утюжили, давили, гнали, но мы останавливались и упирались. Два раза Ростов немцы брали. Два раза! Земля горела под ногами, обугленная, вывороченная. Я думал: как на ней сеять после войны?