С первых же диалогов становится очевидным, что Пастернак не был готов к драматургической работе такого рода, не располагал значительным оригинальным, достоверным и добротным информативным комплексом и был страшно далек от реалий войны, которую собирался изобразить. Печальнее остального, что он не понимал ограниченности собственных возможностей. Но надо отдать Пастернаку должное — с углублением работы приходило и осознание бесперспективности затеянного.
Между тем он хотел, по свидетельству писателя Гладкова, возродить «забытые традиции Ибсена и Чехова». Извините за грубость, в оставленных и довольно многочисленных страницах ни Ибсеном, ни Чеховым не пахнет. Аромат там совершенно другой и контур чужой, заемный. Я не знаю, что имели в виду Гладков и Пастернак, приплетая к «Этому свету» имена норвежского и русского драматургов, но любой непредубежденный читатель почувствует сквозь словесный пастернаковский водопад, погубивший не одну его поэму, явственные контуры недавно прослушанной леоновской пьесы. То, что замысел, быть может, появился ранее знакомства с «Нашествием», не имеет никакого значения. Атмосфера «Нашествия», образы и ситуации, а главное — интонация весьма сходны с теми, что сочинял Пастернак. Разумеется, речь идет не об ученическом влиянии мэтра на неофита, но родство ощущается во всем, и, к досаде, точный адрес становится сразу известен тому, кто читал леоновское «Нашествие» или видел спектакль. У Леонова условность камуфлировалась драматургической сноровкой, знанием того самого ключа к написанию пьесы, о котором говорил Алексей Арбузов. Незнание театральных принципов Пастернаком очень быстро произвело разрушительное действие, оскучнило творческий процесс и завело его в тупик. Однако Пастернак не собирается сдаваться и отзывается о незавершенном произведении в превосходной степени: «Я пишу ее свободно, как стихи…» Ощущение свободы, вероятно, он и испытывал, но у нас при чтении возникает чувство противоположное — стесненности обстоятельств, в которых довелось очутиться автору.
Итак, «я пишу ее свободно, как стихи, и совершенно для себя, современную реалистическую пьесу в прозе», — заключает Пастернак. Для себя-то для себя, с чем никто не станет спорить: многие писали для себя, а печатали для денег. Однако отсутствие сведений о подлинной реальности кровавой бойни и нечувствительность автора к правде, убожество условности, свойственное соцреализму, повергает современного читателя, воспитанного в уважении к имени нобелиата, в состояние недоумения, близкое к шоку.
20 февраля 1942 года Пастернак заключил финансовый договор с театром «Красный факел» в Новосибирске. Не вызывает сомнений, что если бы «Этот свет» удалось довести до финала и пьеса сумела бы проскользнуть мимо зловещих, нацеленных прямо в грудь писателя рогаток Комитета по делам искусств, что вполне вероятно из-за слабости воплощения замысла, Пастернак с удовольствием прокатывал бы ее по сценам отечественных театров. Он бы делал это ничтоже сумняшеся. Но пьеса не могла быть дописана до конца — и вовсе не по идеологическим причинам. Судя по большой экспозиции, недостаток выявляется с абсолютной очевидностью — у автора отсутствует сценический профессионализм, диалогам не свойственна органичность, присущая некоторым лучшим пастернаковским стихотворениям. Искусственность псевдонародного языка, вычурность фамилий, ординарность характеров влияют на живость восприятия и театральную образность. Однако Пастернак не понижает планки при оценке мертворожденного замысла: «Я начал большую пьесу в прозе, реалистическую, современную, с войною, — Шекспир тут очень поможет мне, — это российский Фауст, в том смысле, в каком русский Фауст должен содержать в себе Горбунова и Чехова».
Все это читать прискорбно, неприятно и неловко, не вызывая ничего, кроме усмешки сожаления. Ни Шекспир, ни Горбунов, ни Чехов здесь ни при чем. Самооценка намерений и усилий талантливого человека лишь свидетельствует о беспощадности наших заблуждений на свой счет, в основе которых, безусловно, лежат эгоистические и эгоцентрические представления о собственной личности и ее возможностях.
Позднее, быть может осознав закономерные затруднения при реализации идеи, Пастернак ссылается — чисто по-советски — на грядущие якобы цензурные препоны, отказывается от желания увидеть пьесу на сцене и вообще перестает учитывать требования театральности, Но он по-прежнему не желает признать очевидного поражения: «Густоту и богатство колорита и разнообразие характеров я поставил требованьем формы и по примеру стариков старался черпать их глубоко и полно». Справедливости ради надо заметить, что он ощущал приближение катастрофического кризиса, когда аромат леоновского «Нашествия» в процессе работы немного выветрился: «Рано говорить о том, насколько я со всеми этими намереньями справлюсь». Поражение близилось — писательская честность брала верх.