Груня Фридрих. Снег в лесу. Утренний не успел стаять. Я шла лесом, вдруг он поднял руки. Я до смерти перепугалась. Ведь я проспала вашу перестрелку тогда. Это первый, какого я вижу. Он лежал у дороги, встал, бросил оружье и поднял руки. Я не виновата. Я пошла в сторону, а он потянулся за мной, как дворняжка. Что с ним делать? Ты его отправишь в штаб?
Серьезность и вообще качество подобных реплик, обрисованную ими ситуацию не хочется обсуждать. Тем не менее в них, в этих репликах, содержится зерно образа. Именно то, чем гордится автор. Именно то, на что он обратил внимание во время вероломного нашествия. Но далее, далее!
Дудоров. Где он?
Груня Фридрих. Я говорю, в кустах, за сараем. Его надо было бы отправить в штаб. Но куда? Зенитчики уехали.
Все размышления и сомнения новоявленной гуманистки-фольксдойч шиты белыми нитками. Чуть выше последний вопрос, который Груня задает Дудорову, исполнен тревоги: «Ты его отправишь в штаб?» Через минуту она сама считает, что немца надо отправить в штаб. Такой психологический переворот ничем не обоснован. Подобные претензии можно предъявить к любой реплике.
Дудоров. Не мешай. Я думаю.
Груня Фридрих. Ну что же с ним делать?
Дудоров. Пока одно только хорошее. А если этого не хватит, то тогда высшая сила управится им и нами по-своему. Он останется у нас. На время его надо спрятать.
Помилуй Бог! Русский крестьянин, пусть и противник сталинского режима, добрый человек из разоренной наверняка деревни хочет спрятать немецкого офицера. Понятно, к чему призывает Пастернак. Жест Дудорова направлен на смягчение кровавой конфронтации, очеловечивание вспыхнувшей борьбы. Однако решение Дудорова совершенно не мотивировано.
Груня Фридрих. Спасибо. (Бросается ему на шею.)
Чего только во время войны не случается! И немца могла спрятать сердобольная девушка-фольксдойч, и подвиг она потом могла совершить, и немец мог оказаться приличным человеком. Но какова лексика, выражающая действия персонажей? Каков диалог!
Дудоров. Пойдем, покажи мне своего пленника.
Завершает фрагмент ремарка: «Уходят. Снег усиливается и валит густыми хлопьями. Через некоторое время за его сеткой движущимися силуэтами в глубине сцены проходят Груня Фридрих, Дудоров и Макс Гертерих в серой походной шинели и пилотке с наушниками».
Густые хлопья снега, конечно, не в состоянии скрыть провала, когда отсутствие реального опыта губит внешне привлекательный благими намерениями замысел.
Здесь, пожалуй, можно было бы и завершить историю с пьесой «Этот свет». Замечу только, что я вовсе не кровожаден, не мстителен, никогда не выступал против гуманизации войны и человечного отношения к пленным. В подтверждение могу привести свои повести «Пани Юлишка» и «Триумф», где образы немцев и немецких военнопленных вызвали пристальное внимание цензуры и подверглись суровой редактуре. Я уже упоминал о столкновении с Борисом Слуцким, обладавшим передо мной несомненным человеческим преимуществом — он воевал, а я нет.
При очередном издании дирекция и отдел прозы «Советского писателя» вынудили меня сочинить заявление, что я буду учитывать в дальнейшем редакторские пожелания. В противном случае со мной расторгнут договор.
— Вы слишком мягко относитесь к немцам, — твердил Лесючевский, личность в литературном мире достаточно известная: — Я их видел под Кенигсбергом. Здоровенные мордатые лбы! Звери, а не люди! Они не стоят подобного отношения, даже пленные. Мне не нравится ваша позиция.
Заведующая отделом Валентина Вилкова — не менее известная личность — угрожала:
— Вы, вероятно, собираетесь уехать в Израиль и решили выслужиться перед западными покровителями.
— У меня нет западных покровителей, — ответил я и вдруг сорвался:
— Если бы у меня имелись западные покровители, я бы не мучился с вами. Я никогда не искал покровительства на Западе.
Услышав мои злобные, но успокоившие ее слова, Вилкова снизила тон: