— Думай, думай. Она на шесть лет тебя старше. Значит… ей сейчас шестьдесят восемь лет. Или семьдесят. А та восковая женщина, которую ты видишь, это только проекция твоего воспоминания. Фантом.
— Не может быть.
— Может. Да, и еще одна мелочь… уверяю тебя, ты был в этом доме еще раз, после того вашего осеннего свидания.
— Я был тут еще раз? Нет.
— Был и точка.
— Когда?
— Около восьми лет назад.
— Не был.
— Нет, был. И повод был особенный. Похороны.
— Какие похороны? Не помню никаких похорон!
— Похороны твоей Кармелы, как было написано в некрологе, — «скоропостижно скончавшейся», а на самом деле — покончившей с собой из-за хронической депрессии. Удавившейся. Прямо тут, в спальне. На поминках ты напился и приставал ко всем, подрался с Нильсом, тебя связали и положили на ту самую кровать, на которой ты сейчас лежишь. Чтобы ты никого не поранил. Кровать эту, кстати, выбросили на свалку через месяц после похорон.
— Повесилась?
— Да, привязала бельевую веревку к крючку для люстры. Надела петлю на шею. Встала на табуретку. И… и часть вины за это несчастье лежит на тебе.
— Как же я мог это забыть?
— Тебе так легче.
— Подрался на поминках, приставал…
— Я бы мог о тебе такое порассказать…
— А кровать выбросили?
— Выбросили.
— А на чем же я сейчас лежу?
— Спроси об этом самого себя. Свою память.
— Но ты же и есть я.
— Уверен?
— Не томи.
— Зачем мне тебя томить? Только… если кто не спрятался, я не виноват. Понимаешь, как бы это помягче сформулировать… Ты тоже умер. Тебя похоронили два года назад. И было это далеко-далеко отсюда. Тебя сожгли и похоронили в лесу, а ты все бродишь и бродишь по Земле, пугаешь живых и заражаешь трупным ядом своих фантазий этот маленький уютный мир.
Полкило кураги
Не знаю точно, когда, где и как, но знаю твердо, что совершил фатальную ошибку.
Ошибки я делал всегда. И не только арифметические или грамматические. Я ошибался в людях. Выбрал неправильную профессию. Родился не в той стране. Эмигрировал тоже не в ту страну. Ошибался и в себе самом. Но только эта, последняя ошибка уничтожила мою жизнь. То, что я считал своей жизнью.
Возможно, что-то показалось мне мелочью, пустяком, я был недостаточно зорок, чувствителен, великодушен, не обратил на что-то внимание, проигнорировал то, что нельзя было игнорировать… сделал или сказал что-то не то, не там, просчитался, недоглядел, обидел кого-то или, не замечая этого, оскорбил вершителей судеб, и вот, все пошло прахом. Все, что я пытался создать, во что вкладывал все силы, на что молился, перед чем благоговел.
Безжалостный шестирукий истукан перевел невидимые стрелки, и мой поезд, бездумно мчащийся по плоскогорью, простирающемуся между пятью заснеженными вершинами, сошел с рельс и покатился, теряя вагоны, по бездорожью. Через овраги и провалы. Сквозь глину, известняки и водные толщи. Покатился туда, откуда нет возврата.
Скоро от поезда не осталось ничего. Ничего, кроме моего тела. Я один был и локомотивом, и вагоном, и купе, и единственным пассажиром. И я гудел и стучал колесами и жадно всматривался в летящий назад пейзаж через два окна, застекленные стрекозиными крыльями.
Бешеный бег начал замедляться.
…
Вначале я почувствовал телесную слабость и одиночество. Нет, не то одиночество, что мы испытываем в детстве и юности. Без чудной музыки сфер и без манящих призрачных видений будущего. Без шепота фей и предчувствия блаженства.
Мое тело перестало меня слушаться, стало чужим, почти враждебным, грозящим неминуемой гибелью, мне осточертело все, чем я жил долгие годы, мне позарез нужна была помощь и сочувствие близких людей, но мои знакомые и родные как будто забыли меня.
Я заметил это не сразу. А когда заметил, долго не хотел признаваться в этом самому себе. Потом все-таки признался, поразмышлял и решил, что если я не могу оздоровить, омолодить и вновь подчинить себе мое тело и душу, то должен хотя бы напомнить о себе дорогим мне людям. Пока мой поезд не покинул этот мир навсегда.
Ударить в колокол. Выстрелить из пушки. Или хотя бы громко закричать.
Но колокол треснул. Порох отсырел. А из глотки моей, как я ни пыжился, вылетал только жалкий писк.
Позвонил жене, с которой не разговаривал уже три года. Или пять лет? Или восемнадцать?
Она жила на юге Франции с каким-то французом. Там они разводили черные трюфели в небольшой дубовой рощице, унаследованной французом от богача-деда, знаменитого в свое время антидрейфуссара.
Никто не подошел к телефону. Наверное жена и ее сожитель купались в это время в небольшом прудике с лилиями недалеко от шато. Брызгались и ловили руками золотых карпов кои. Когда-то жена присылала мне фотографии этих драгоценных японских тварей. Я бы за этих уродов не дал ни цента. Ну разве что их запекли бы в сметане. С лучком и перчиком.
Позвонил еще раз. Мне ответил автоответчик. Сообщил, что у этого номера нет абонента телефонной сети. Затем, неожиданно, добавил с чувством: «Не звони ей, мишуге, не пугай воробышков. Им и так тяжело. Сам знаешь, засуха. Асфальт плавится. Фата-морганы…»
В трубке послышался отчаянный воробьиный клекот. Потом все стихло.