Вождь гляделся в переднем углу приземленным, неказистым, не было в нем обычной гипнотической силы, и Тяпуев подложил под бронзовый бюстик посылочный ящик, предварительно облагородив его обоями. Вождь и поныне оставался столь близким и живым, словно его кровь и желания непрестанно перетекали в Тяпуева, и каждая житейская подробность, чудом дошедшая через сарафанное радио, не только не умаляла достоинств великого человека, но и возвышенно красила его. О родном отце не думалось с такой возбужденной теплотою и расслабленными нервами: папенька-покойничек был столь ничтожно мал, так стерся в памяти, что выглядел чужим и случайным, только по слухам приписанным в отцы. А настоящим родителем был этот бронзовый человек, когда-то невысоконький, но и устрашающе огромный, по самые плечи ушедший в небеса… рябоватый и рыжий, с пронзительным взглядом, замкнутый и одинокий, наводящий страх и сам боящийся своей тени, навещавшей ночами. Говорят, перед смертью, прежде чем повалиться в постель, он долго и устало сидел в кровати, потом, наверное, прошел в ванную, и тут его настигло, подперло, остановило, что когда-то оглушает и приневоливает всех, и он, подкошенный, повалился на пол, все еще грозный и родимый, по ком миллионы заплачут искренними слезами и миллионы возрадуются; он, нестерпимо бронзовый, а на самом деле уже истекающий жизнью сквозь полый, растерзанный болью рот, маленький, беспомощный, слабый и больной человек; Боже мой, и никто не хватился старика в то самое нужное мгновение, не пожалел его, не обласкал, а он лежал в одиночестве, впервые, наверное, желавший, чтобы к нему по-простому приникли и утешили, уложили в кровать, но никто не являлся, не утешал обыкновенными словами и никто не заплакал. Столь высока была стена, воздвигнутая им самим… А когда в испуге пришли в эту простую обитель со шкафом в простенке, где стояли стоптанные, заношенные валенки с кожаными обсоюзками и висел мундир генералиссимуса, с длинным деревянным столом с еще не стертыми знаками, оставленными его рукой, то нахолодевшая простыня на постели еще хранила отпечаток старого больного человека, уставшего от хворей, который будто только что сидел в нерешительности и болезненном одиночестве и размышлял, как лучше распорядиться собою и своей великой землей.
И от этих историй, узнанных Тяпуевым по большому секрету, вождь становился столь кровно родным, что и собственная маленькая жизнь превращалась в особенную и необходимую прочим. Про себя Тяпуев называл вождя только отцом, и когда сомневался в чем, то обращался мысленно: «Отец, подскажи, как лучше поступить». Человеку, который сделал свою жизнь ясною и понятной, который вызволил тебя из невежества и убожества, возвысив над прочими, стоило служить верно… Это же не родимый папенька, фарисей и словоблуд, покинувший меня во гноище, от которого и осталась лишь тупая и слепая бумага в волостной суд про то, как Степан Сметанин, отец нынешнего бухгалтера, хотел его схватить и бросился, аки разъяренный лев…
То в избе за аркан не удержишь, мать месяцами не видала его, где-то шлялся от кабака к кабаку, радый провести ближнего, а если и заносило его случайно в Вазицу, то лишь затем, чтобы гоняться с поленом за матерью и пропить последние копейки. Знать, страх оглушил его, если последние дни то валялся на примосте, с головою уткнувшись в овчину, то мрачный смалил махру у заледенелого окна и давил себя кожаным гайтаном, затягивал на крупном кадыке до синего рубца, зажав в горсти оловянный крестик, словно бы примерялся к петле. А тут вдруг под вечер, будто решившись на что, ушел к соседу на огонек и обещал скоро вернуться.