– А вот и не равны. – Голос у Ивана Павловича оставался тусклым, словно бы невыносимо устал человек от жизни. – Ты сопляк, парень, соп-ля-як. Если желанье имеешь себя поставить вровень со мной, то здесь у тебя замыкание выйдет. Ты серость, ты мышь до-мо-вая. И не с твоим свиным рылом в калашный ряд.
– Ты что, офонарел? Ну ты даешь, дядя. Ей-богу, как с бочки упал. Дам раза – и с копыт.
– Пить не пьешь, так иди. – И вдруг побагровел Тяпуев, закричал высоким фальцетом: – Убирай-ся! И заруби на носу: тебе сейчас очень худо.
Теперь легче как-то свыкнуться с одиночеством, принять в себя тишину чужого дома. Легкая радость пришла к Тяпуеву, и с этой радостью он закрыл за гостем уличные ворота, защемил деревянным, отглаженным ладонями запором и так, не отрываясь от него, постоял еще некоторое время, медля уходить и прислушиваясь к улице. Шаги гостя отстучали по мосткам, хлюпнули по травяной намокревшей пласти, а после умерли, и теперь ничей шорох не нарушал глубокую покоряющую тишину. «Долго еще с ними бороться надо», – вдруг вспомнил Тяпуев свою неожиданную фразу и, пока осматривал подворье, поочередно зажигая свет, все повторял пришедшие на ум слова. Двор был низкий, неказистый, овешник, стойла и хлев зияли мрачными провалами, куда страшно и заходить, того и гляди рухнет на голову: все покосилось, провалилось, замшилось, вросло в землю, истлевшее, темное, морщинистое, пахнущее киселью, трухой, лежалым. Казалось, только чудом держится длинный, по-сиротски пустой сруб, только на чьем-то согласии крепится в связях, стропилах и клетях. Тяпуев, однако, в хлев посветил на всякий случай, и слепой бойницей глянуло волоковое оконце, куда, бывало, выметывали назем: смерил его взглядом и решил успокоенно, что узковато оно будет для лихого человека.
А помнишь, Иван Павлович, те давние времена, когда был ты еще робок и смирен, и не вкусил должностишки, ее сладкого угара, и твои уши еще могли малиново гореть от худого напрасного слова, а душа – волноваться жалостью, и твой должностной милицейский наган будто прожигал тебе бок и, чтобы понапрасну не таскать его, ты заменил оружие деревяшкой?.. А помнишь, как раскулаченный Осип Усан, избу которого ты сейчас занимаешь, сухонький, спекшийся весь от долгой земляной работы, был взят под домашний арест со своей супругой, потому что не столковался с председателем артели? Он был взят под стражу и дожидался своей участи, которая и не страшна ему была, ибо восьмой десяток разменял старик и единственно, чего хотелось ему, так лечь на своем погосте; а к этому волоковому оконцу, куда выметывали назем, тайно подкрадывалась Осипова сноха Нюра Питерка и, стоя на коленях, почти касаясь щекою навозной осыпи, добывала из-за лифа, прямо от нагой груди, еще горячие шаньги, принесенные с хутора, и скоро, с испугом совала в дрожащие стариковские руки, протянувшиеся словно бы из самого сруба. Но ты, Иван Павлович, исполненный ревностною службою, поставленный сюда для охраны подавленного класса, отчего-то вдруг отворачивался и делал вид, что не замечаешь возле избы посторонней бабы, может быть замышляющей дурное, и только отмахивался рукой, будто отгонял от лица мух.
…Земляной был мужик Осип Усан, единственный, пожалуй, на деревне, кто прикипел сердцем к тяжелой северной землице, кто отдал пашне свою недоверчивую душу и каждую жилку неутомимой плоти. Заряжен на работу был человек: если с прокосом идет, то топор за поясом, где куст навстречу, тут и осекет его; но когда пахать примется, всегда свежая сменная лошадь в борозде. Знал Осип Усан цену ржаному ломтю и земляному ломтю, тонкому, рассыпчатому, с прожилками кореньев и торфяной бурой крошки, под которым лежит нетревоженный бездонный пласт непробиваемой глины. Терпенье Осип Усан имел муравьиное и строил свой достаток, будто вавилонскую башню. Год не уродит и два не уродит, бывало и такое, но уж и вознаградит землица таким житним колосом, что с головой утонешь в спелой ниве: тут тебе и сытость в доме. Каждому ситного хочется укусить, вот и тянут в избу к Усанам кто бочку палтосины, кто семги малосолой кадушку иль трески сушеной мешок, кожи нерпичьи, выделанные для бахил, соль и деготь. Все за хлеб можно было взять в те годы.