Как бы ударом страшного таранаЗдесь половина дома снесена,И в облаках морозного туманаОбугленная высится стена.Еще обои порванные помнятО прежней жизни, мирной и простой,Но двери всех обрушившихся комнат,Раскрытые, висят над пустотой.И пусть я все забуду остальное –Мне не забыть, как, на ветру дрожа,Висит над бездной зеркало стенноеНа высоте шестого этажа.Оно каким-то чудом не разбилось.Убиты люди, стены сметены –Оно висит, судьбы слепая милость,Над пропастью печали и войны.Свидетель довоенного уюта,На сыростью изъеденной стенеТепло дыханья и улыбку чью-тоОно хранит в стеклянной глубине.Куда ж она, неведомая, делась,Иль по дорогам странствует какимТа девушка, что в глубь его гляделасьИ косы заплетала перед ним?..Быть может, это зеркало видалоЕе последний миг, когда ееХаос обломков камня и металла,Обрушась вниз, швырнул в небытие.Теперь в него и день и ночь глядитсяЛицо ожесточенное войны.В нем орудийных выстрелов зарницыИ зарева тревожные видны.Его теперь ночная душит сырость,Слепят пожары дымом и огнем.Но все пройдет. И, что бы ни случилось, –Враг никогда не отразится в нем!

Война оставила в городе несчетное количество варварски уничтоженных домов. Многие из них восстанавливали пленные немцы. Вот и дом № 18 по Измайловскому проспекту заново начали строить немцы. Были они грязные, изможденные, жалкие. Мы, полуголодные ленинградские мальчишки, в большинстве сироты по милости вот этих, еще вчера ненавистных фрицев, совали им в руки корки хлеба, папиросные охнарики, вполне годные для нескольких затяжек, но так, чтобы не видел конвоир. А конвоир, конечно, всё видел, но виду не подавал.

Домой возвращался вечером, где меня ждала привычная трепка за обрызганную кровью в мальчишеской стычке рубаху, за грязные сандалии, прохудившиеся на коленках штаны, за то, что вернулся не вовремя, да и просто попался под горячую руку. Я действительно привык к тычкам и затрещинам тетки и Мумрина. Дядя Леша был нейтрален и постоянно мрачен, делал вид, что ничего вокруг не замечает. Я дал себе зарок: терпеть, ни в коем случае не рассопливливаться, не пускаться в рёв, как бы ни было больно, когда бьют, ведь я уже не маленький. И терпел изо всех сил, молчал, крепко-крепко сжимал зубы и глядел в пол. «Чего морду воротишь, гаденыш! А ну гляди в глаза!» – выворачивая мне руку, шипела тетя Паня. А Мумрин каждый раз удивлялся: «Ну и карахтер у паршивца …в стос!» И с еще большим усердием принимался хлестать меня ремнем.

Однажды я здорово провинился. Тетя Паня забыла от меня спрятать в буфет под ключ открытую банку сгущенного молока. Никогда раньше я не пробовал этого продукта. Долго, словно кот, ходил около банки, а потом не выдержал, сунул в вязкую, кремовую массу указательный палец, облизал его и ошалел от наслаждения. Пришел в себя, когда молока в банке осталось меньше половины.

Вечером тетка капитально приложилась к моему тощему заду и спине пряжкой ремня, присовокупляя для убедительности матерные мумринские выражения. Но я и тут стерпел, не заплакал, несмотря на сильную боль.

С тех пор тетя Паня нередко кричала, что я сгнию в тюрьме и, как всегда, ставила в пример Эдика, называя его яхонтом драгоценным. Прошло лет десять, и Эдик попал в казенный дом за коллективную кражу. Вместе с теткой я однажды ходил с передачей ему в следственный изолятор на улице Лебедева, недалеко от Финляндского вокзала.

На следующий день после трепки за сгущенку к нам впервые пришли брат дяди Леши и его жена тетя Аня. Чинно сидели за столом, пили чай, гости рассказывали о своей умнющей охотничьей собаке по кличке Троль.

Перейти на страницу:

Похожие книги