Не знаю, дерзость это или чутье, но я не вижу в сердце Лотты места для моего соперника. И все же, когда она говорит о своем женихе и в голосе ее звучит столько тепла и любви, я чувствую себя государственным преступником, коего только что лишили всех чинов, наград и шпаги.
Ах, как стремительно бежит по жилам моя кровь, когда пальцы наши нечаянно соприкасаются или моя нога под столом вдруг встретит ее ножку! Я отстраняюсь от нее, как от огня, но некая таинственная сила вновь неудержимо влечет меня к ней. У меня кружится голова и мутится рассудок. Ах, она в своей невинности и непосредственности не чувствует, как мучительны для меня эти маленькие вольности. А когда в увлечении беседы она кладет мне на руку свою ладонь или придвигается так близко, что я чувствую ее божественное дыхание, у меня темнеет в глазах, словно меня ослепила молния… О, Вильгельм! Если я когда-нибудь дерзну злоупотребить этим ангельским доверием и… – ты понимаешь меня. Но нет, я не настолько порочен! Хотя и слаб! Слаб! А разве это не порок?
Она для меня – святыня. Пред ней всякое вожделение пристыженно умолкает. В ее присутствии я не помню себя; каждая частичка моего существа словно сотрясается невидимым ураганом. Есть у нее одна излюбленная мелодия, которую играет она на фортепьяно с поистине ангельскою силой, так просто и так вдохновенно! Стоит ей лишь взять первую ноту, как в груди моей мгновенно стихают боль, смятение и тоска.
Какие бы чудеса ни приписывали волшебной силе музыки, я готов поверить даже в самые невероятные из них. Как меня трогают эти незамысловатые звуки! И как верно умеет она выбрать время для музицирования – нередко именно в ту минуту, когда мне хочется пустить себе пулю в лоб! Мрак и хаос в душе моей тотчас рассеиваются, и я вновь могу дышать полною грудью.
Вильгельм, друг мой, на что человеку мир без любви? Какой прок в волшебном фонаре без света? Но стоит лишь поместить внутрь него лампочку, и тотчас на белой стене являются разноцветные картинки! И пусть они суть всего лишь мимолетные видения, призраки, мы все же исполняемся счастья, когда стоим перед ними, как дети, и простодушно радуемся этим маленьким чудесам. Сегодня мне не довелось повидаться с Лоттою, я стал жертвою докучливых гостей. Что мне было делать? Я послал к ней своего слугу, чтобы иметь подле себя хоть одно живое существо, коему посчастливилось сегодня лицезреть ее. С каким нетерпением ждал я его, с какою радостью встретил! Я готов был расцеловать его и непременно сделал бы это, если бы у меня хватило на то духу.
Сказывают, что бононский камень[71] впитывает солнечные лучи и, полежав несколько времени на солнце, долго еще светится в темноте. Таким же диковинным камнем казался мне и этот парень. Мысль о том, что взор ее касался его лица, его щек, его пуговиц, ворота его сюртука, делала все это в глазах моих святыней, драгоценностью! В ту минуту я не уступил бы этого юношу и за тысячу талеров. Мне так отрадно было его присутствие. Только не вздумай смеяться надо мной! Скажи по совести, Вильгельм, какие же это призраки, если они доставляют отраду?
«Я увижу ее!» – восклицаю я, пробудившись утром и радостно приветствуя солнце. «Я увижу ее!» – и одно это желание тотчас вытесняет из груди моей все прочие. Всё, всё сливается и растворяется в сей лучезарной перспективе.
Последовать вашему совету и отправиться вместе с посланником в ***, я покуда не тороплюсь. У меня нет охоты оказаться под чьим бы то ни было началом. Да и всем известно, что он к тому же пренеприятнейший человек. Ты пишешь, что матушка моя желала бы видеть мою жизнь более деятельною, нежели теперь; это меня рассмешило. Разве теперь мне недостает деятельности и не все ли равно, что перебирать, горох или чечевицу? Все в этом мире по большому счету вздор и чепуха, и тот, кто выбивается из сил в погоне за деньгами, славою или еще чем-нибудь не из собственной страсти, не ради собственных нужд, но в угоду другим, всегда остается в дураках.
Коль скоро ты просишь меня не оставлять рисования, я предпочел обойти сей предмет молчанием, нежели извещать тебя о том, что занятие сие предано мною забвению.
Никогда еще не был я так счастлив, никогда еще не чувствовал так глубоко и тонко природу, каждый камешек и каждую былинку, и все ж – не знаю, как выразить это, – изобразительное мастерство мое так несовершенно; все расплывается и колеблется перед внутренним моим взором, так что я не в силах запечатлеть ни единого образа. Но я тешу себя обманчивой надеждой, что, будь у меня под рукою глина или воск, я бы, верно, сумел добиться желаемого. Если так пойдет и дальше, придется мне и в самом деле взяться за глину, и будь что будет – хоть лепешки!
Трижды принимался я за портрет Лотты и трижды осрамился; это тем досаднее, что прежде мне без труда удавалось передавать сходство. В конце концов пришлось мне удовлетвориться ее силуэтом.