— В семь или восемь лет. Правда, случилось так, что мое первое знакомство с оперой едва не закончилось трагедией. Мой отец водил дружбу с полицейским комиссаром по имени Кьянез, внешне походившим на Бена Тюрпена. Этот комиссар разыгрывал из себя крутого парня, у него была репутация человека, который может навести ужас на самых закоренелых преступников. На деле же это был человек с мягким сердцем, страстно любящий музыку, особенно оперу. У него была постоянная ложа в Муниципальном театре, куда имел доступ и мой отец. Как-то отец прихватил с собой и меня. Давали «Рыцарей из Экебю» Дзандоная[15]. Ложа комиссара располагалась прямо над оркестровой ямой, и оттуда было хорошо видно, что происходило за кулисами: неистово суетившаяся бесконечная череда людей, толстые женщины, полоскавшие горло из огромных цветных стаканов, завывающие певцы. В самом начале действие разворачивалось в устрашающей пещере нибелунгов, в логовище грозного божества, то ли Вулкана, то ли Вотана[16]… Там была кузница, где ковали оружие, с огромным гонгом. Хор демонов-кузнецов запевал: «Падает молот / падает с ужасным грохотом / о, рыцари из Экебю» («Cali il maglio / tuoni giu / cavaliers d’Ekebu»). В это время раздались сильные удары гонга, и демоны-кузнецы стали испускать жуткие крики. Я в тот вечер был одет как Гамлет, в черной бархатной куртке с белым кружевным воротником вокруг шеи. И тут отец вдруг заметил, что мои кружева испачканы кровью. Из-за ударов гонга у меня лопнула барабанная перепонка, и кровь брызнула на мой кружевной воротник. Меня немедленно отвезли в больницу, и это просто чудо, что я не остался на всю жизнь глухим.
— Не знаю, не уверен. Опера, как я уже тебе говорил, всегда неодолимо влекла меня, особенно «Аида», с которой я ощущал какую-то особую, я бы сказал, интимную связь. В 1938 году мы с моим другом Ринальдо Геленгом были статистами в «Аиде», которую давали в термах Каракаллы. Мы изображали нумидийских воинов, сопровождавших Амонасро, отца Аиды. Мы зарабатывали по пять лир за вечер. И главной нашей задачей было не допустить, чтобы на наши теннисные туфли падали огромные, мягкие, пахнущие шпинатом комья экскрементов, которыми слоны щедро усеивали сцену. Но особой привязанности к опере или театру я не испытывал. Особенно трудно мне было на протяжении действия сохранять внимание.
— Больше всего в театральном представлении мне нравится все, что предваряет спектакль: фойе, билетерши, несколько слов, которыми перед началом перекидываешься с друзьями, ложи, звонки, приглушенный свет, затем темнота, тишина, покашливание и, наконец, распахивающийся занавес. Но как только на сцене появляется кто-нибудь, кто начинает двигаться и говорить, меня тут же охватывает желание сбежать. И все же, хоть я и не люблю там находиться, меня привлекает партер, это место, где люди, затаив дыхание, будто под гипнозом, вынуждены молчать, где нельзя прошептать даже слово и приходится сдерживаться, чтобы не чихнуть. Причина кроется в том, что мы подвергались в школе своего рода террору в отношении чтения на греческом трагедий Эсхила, Софокла, Еврипида, и это отпечаталось в нашем сознании, породив неизбывный условный рефлекс.
— Мне не столько хотелось стать постановщиком, скорее — ведущим хеппенинга, медиумом на спиритическом сеансе, мне хотелось возглавить труппу комедийных актеров. Даже когда, уже гораздо позже, я начал разъезжать со странствующей театральной труппой, меня привлекал не сам спектакль, а наши перемещения, вокзалы, гостиницы, мимолетные романы с горничными…
— Толстые губы жены начальника вокзала Савиньяно, которая подарила мне первый в моей жизни поцелуй.