– Вы называете жестокостью то, что муж предоставляет жене свободу, давши ей честный кров имени только под условием соблюдения приличий. Это жестокость?

– Это хуже жестокости, это подлость, если вы уже хотите знать! – со взрывом злобы вскрикнула Анна.

– Нет! – закричал он. – Подлость? Если вы хотите употребить это слово, то подлость – бросить мужа, сына для любовника и есть хлеб мужа!

Она нагнула голову. Она чувствовала справедливость его слов.

Читатель вряд ли может тут сочувствовать Алексею Александровичу, попрекающему жену тем, что она ест его хлеб. Все наше сочувствие отдано Анне. Но когда этот холодный, бездушный, ненавистный нам Алексей Александрович, путаясь в слогах, произносит свое знаменитое «пе-ле-страдал», не проникнуться сочувствием к нему – невозможно.

И оттого, что для Каренина, которого он полагал в этой ситуации правым, он не пожалел черной краски, а Анна, которую хотел осудить, вышла у него такой обворожительной, такой прелестной, идея, вдохновившая его на создание этого романа только выиграла в своей убедительности.

Это всё я к тому, что если бы Солженицын, рисуя своего Галахова, следовал художественному методу Толстого, разоблачительный пафос его замысла ничуть бы не пострадал, а тоже только выиграл в своей убедительности.

Власть, искажающая, уродующая душу умного и талантливого человека, предстала бы в этом случае перед нами куда более злокачественной, чем та же власть, подчиняющая своей воле тех, кто легко, без колебаний готов насиловать себя ей в угоду.

У Галахова – в самой природе этого образа, даже если отвлечься от реального его прототипа, – были все данные для того, чтобы автор (а значит, и читатель) мог отыскать в нем и какие-то привлекательные черты. Попросту говоря, рисовать его с большей симпатией.

О другом, говоря по-школьному, отрицательном солженицынском персонаже – Русанове – этого не скажешь.

Проникнуться хоть малой толикой симпатии к такому человеку, как Русанов, казалось бы, уж совсем невозможно. И от автора «Ракового корпуса» никто не вправе был этого требовать. Однако требование это на обсуждении повести, как мы помним, прозвучало. И удивительнее всего было то, что Солженицын с этим требованием как будто даже согласился:

...

Большая часть высказываний о Русанове подтверждает, что я с ним сделал что-то не то. Я не смею спорить с таким числом критиков. Но что делать конструктивно, – не знаю. Очень важна мысль Карякина, – она выходит за пределы моей книги, моего творчества, – как в произведении искусства должны соотноситься современность и вечность. Это труднейшая проблема. Как и любому писателю мне хотелось бы воспитать в себе чувство гармонии. Я пытался рисовать и Русанова с симпатией, иногда всеми силами, – ну, пожалуй, не всеми силами. (Смех.) Ведь вход Русанова в палату автобиографичен, это я сам переступаю порог ракового корпуса.

(Александр Солженицын. Собрание сочинений в шести томах. Том шестой. Frankfurt/Main, 1970. Стр. 185 –186)

Этот смех, которым участники обсуждения встретили слова Солженицына о том, что он старался рисовать Русанова с симпатией, более чем понятен. Очевидно ведь, что этого своего Русанова он яростно, смертельно ненавидит. Какая уж тут симпатия! Но самое интересное в его ответе на критику не это, а готовность признать, что стремление соотнести изображение современности с вечностью, к которому призывал его Карякин, выходит не только за пределы этой его книги, но и за пределы всего его творчества. То есть – за пределы его творческих возможностей.

Перейти на страницу:

Похожие книги