Нет, идея дворцового переворота Нержина не привлекает. Да и не сомневается он, что неосуществима она, эта идея! Но что же делать? Есть ли какой-нибудь другой выход?
– Не знаю, не знаю... – видно было в четверть-свете, как мучился Нержин. – Пока не было атомной бомбы, советская система, худостройная, неповоротливая, съедаемая паразитами, обречена была погибнуть в испытании временем. А теперь если у
И последнее слово все-таки остается за Герасимовичем:
Пенсне Герасимовича переливало как два алмаза.
– Так что же? Вывод? Отдать всю планету на разврат? Не жалко?
– Жалко, – уже ненужным шёпотом, упавшим шёпотом согласился Нержин. – Планету – жалко. Лучше умереть, чем до этого дожить.
– Лучше – не допустить, чем умереть! – с достоинством возразил Герасимович.
Вот из этого и исходил, решаясь на свой отчаянный поступок, Иннокентий Володин.
В реальности всё это было иначе...
Ничего удивительного в этом нет: литературный персонаж никогда не бывает тождествен своему прототипу. Даже Николенька Иртеньев – герой «Детства и отрочества» Л. Н. Толстого – это не совсем Толстой. А ведь во всей мировой литературе, я думаю, днем с огнём не сыщешь второго такого беспощадного самоаналитика, как Лев Николаевич.
Угол отклонения, неизбежно возникающий даже в самых правдивых автобиографических книгах, может быть не слишком велик. Но может достичь и девяноста градусов, а в иных случаях даже приблизиться и к ста восьмидесяти.
Вот, скажем, как Достоевский в своих «Записках из мёртвого дома» изображает одного из тех колоритных персонажей, с которыми судьба свела его на каторге: