Обоих этих своих «замов» он высоко ценил, и они тоже искренне любили и его самого, и его музу. Но эта их любовь не шла ни в какое сравнение с отношением к Твардовскому и его музе отнюдь не принадлежавшего к сонму «портфеленосцев» Михаила Александровича Лифшица:
...Маяковского я считаю значительной и до сих пор не понятой фигурой, представителем антипоэзии, доведённой до гиперболических размеров. Его несчастью я сочувствую, его программу – отвергаю. Багрицкий это мелочь. В Есенине что-то есть, но в целом – слишком мало и слишком однообразно... Больше поэзии в прежнем смысле, чем у Маяковского, и меньше значительности. С точки зрения формы (а форма – то же содержание в его наиболее широком, всеобщем разрезе), мне кажутся серьезными поэтами Мандельштам и Заболоцкий (не говоря, конечно, о Блоке и некоторых других символистах). В самом прямом и основательном смысле мой поэт – Твардовский...
Эта лифшицовская эстетическая табель о рангах, о которой Твардовский, разумеется, не мог не знать, была Александру Трифоновичу необыкновенно близка. Не столько даже потому, что в этой системе ценностей ему принадлежало весьма почётное (едва ли даже не самое почётное) место (хотя и это тоже, конечно, было для него важно). Главным в этой системе эстетических (поэтических) ценностей было отношение Михаила Александровича к его знаменитым предшественникам: Маяковскому (которого он тоже отвергал), Есенину (к которому тоже относился пренебрежительно), Багрицкому (которого тоже склонен был считать «мелочью»).
Немудрено, что при таком совпадении не только вкусов, но и эстетических программ, суждение М. А. Лифшица о Солженицыне было для Александра Трифоновича особенно важно.
Предчувствие, что и в оценке этого нового, только что открытого им «живого классика» они тоже совпадут, его не обмануло.
О рукописи повести, называвшейся тогда «Щ-854» и подписанной псевдонимом «А. Рязанский», Михаил Александрович отозвался так: