Вот и сейчас, в том разговоре, который она завела со мной об «Иване Денисовиче», я почувствовал ту же тревогу. И – то ли это в самом деле её заботило, то ли, чтобы слегка охладить мои восторги, – она вдруг спросила, не почувствовал ли я в так горячо расхваливаемой мною повести явный антисемитский душок?
Я удивился:
– Это где же?
Внимательно глядя на меня (не притворяюсь ли?), она объяснила:
– А в Цезаре Марковиче.
Я искренне ответил, что нет, не почувствовал.
И в самом деле, ничего такого я там не ощутил. Да и сейчас, по правде сказать, не ощущаю. В «Одном дне...» Солженицын на всё и на всех смотрит глазами Ивана Денисовича. А Иван Денисович с пониманием и сочувствием относится не только к Цезарю Марковичу, но даже и к вертухаю – «попке на вышке».
Но антисемитский душок в солженицынском «Иване Денисовиче» почуялся тогда не одной Марье Павловне.
...После «Ивана Денисовича» поползли по Москве разговоры, что всё-таки там есть антисемитский душок. Мне очень не хотелось в это верить. Мы ведь так его любили. И так к нему относились, что мне было больно об этом думать. Я как-то сказал об этом Юре Штейну. Он отмахнулся: «Ну, ты что! Если разрешишь, я скажу Александру Исаевичу». Я ответил: «Скажи». И после этого он мне передал большое письмо, на нескольких страницах, не мне адресованное. Какой-то читатель с русской фамилией написал ему об этом, обвиняя Солженицына в антисемитизме. И тот отвечал ему, яростно отрицая обвинение.
Вот, значит, как рано уже пришлось ему отбрехиваться от обвинений в антисемитизме.
Я об этом его письме тогда ничего не знал. И с Марьей Павловной мы на том и расстались: переубеждать меня она не стала. Но этот наш разговор потом вспоминался мне часто.
Первый раз я припомнил его, читая роман «В круге первом». Романом этим я тогда восхищался. Но сразу бросившаяся мне в глаза геометрически ясная оппозиция «Рубин – Герасимович» уже тогда больно меня задела. Разбирая её, я мельком упомянул, что не последнюю роль для автора в этой оппозиции играло то, что Рубин, в отличие от Герасимовича сразу и охотно согласившийся помогать чекистам, – еврей. И уже тогда отметил, что для Солженицына это обстоятельство играло далеко не последнюю роль в его отношении к этому своему персонажу.
Но, пожалуй, даже ещё больше, чем эта оппозиция, зацепила меня в том романе другая, такая же отчетливая, геометрически точная, наглядная оппозиция двух изображенных Солженицыным тюремных надзирателей – Наделашина и Шустермана:
Луноподобный младший лейтенант Наделашин ещё недавно был старшиной. После производства его в офицеры зэки шарашки, тепло к нему относясь, перекрестили его в
Наделашин занимал особое место среди своих коллег, офицеров МГБ, начальников надзирательских смен. Его много и часто ругали. Его природная доброта долго мешала ему служить в Органах. Если б он не приспособился, давно был бы он отсюда изгнан или даже осуждён. Уступая своей естественной склонности, Наделашин никогда не был с заключёнными груб, с искренним добродушием улыбался им и во всякой мелочи, в какой только мог послабить, – послаблял. За это заключённые его любили, никогда на него не жаловались, наперекор ему не делали и даже не стеснялись при нём в разговорах. А он был доглядчив и дослышан, и хорошо грамотен, для памяти записывал всё в особую записную книжечку – и материалы из этой книжечки докладывал начальству, покрывая тем свои другие упущения по службе...
Лет Наделашину уже было много за тридцать, хотя выглядел он моложе благодаря свежести безусого, безбородого лица.