Что же это такое таится в самой глубине личности Богрова, в такой глубине, где личность уже и перестает быть личностью, превращается в явление родовое?
А вот что. Не только бесстрашно-гибким акробатом представляется себе Богров. Вот он любуется собственной изворотливостью:
«...как это удалось: проползти бесшумно, невидимо, между революцией и полицией, разыскать там щель и точно в неё уложиться» (II, 124).
Еще один портрет – каким увидел Богрова старый эсер Егор Лазарев:
«...полуболезненный, утомленный безусый юноша в пенсне, с передлиненными верхними двумя резцами, они выдвигались вперед, когда при разговоре поднималась верхняя губа...» (II, 131).
И не связано ли с этими резцами – «нанести смертельный укол» (II, 138)? И дальше, ещё точнее:
«В душной заперти Богров сидел, сворачивался, лежал, ходил, сидел, раскачивался – обдумывал. Те несколько нужных капель для рокового мига должны были накопиться, насочиться – в мозгу? в зобу? в зубу?»...
Змея. Слово ни разу не названо, но, по тонко отмеченному Герценом закону литературы, «подразумеваемые слова увеличивают силу речи»...
Вкравшись в читательское сознание, слившись с образом нездорового молодого еврея, образ змеи реализуется в новых и новых деталях...
То, что в читательском сознании накапливается постепенно, постепенно проясняется как змеиная ипостась Богрова, – сотней страниц дальше мгновенно, с первого взгляда распознаёт его жертва, Столыпин.
Это второе описание момента убийства в романе. В первый раз оно дано через сознание убийцы, второй раз – жертвы. В антракте спектакля Столыпин стоит, облокотившись на барьер оркестровой ямы лицом к проходу.
«...проход пуст до самого конца. По нему шел, как извивался, узкий, длинный, во фраке, чёрный...»
И только после роковых выстрелов вплетается в повествование наконец и само слово:
«Террорист, змеясь чёрной спиной, убегал»...
«Эко дело, – скажет иной читатель, – змея – расхожий нарицательный образ, ругательство. Только что у Солженицына эта метафора протянута через большой кусок текста».
Это неверно. Солженицын возвращает заштампованной употреблением метафоре первоначальную силу. Он подкрепляет её целым рядом приёмов, которые полностью проявляются только в рамках противопоставления: Богров – Столыпин. На этом противопоставлении, как на каркасе, и держится сюжет повести о Богрове.
Этот «целый ряд приёмов, которые полностью проявляются только в рамках противопоставления: «Богров – Столыпин», автор статьи рассматривает с той же пристальной внимательностью. И так же опирает эту свою мысль на множество тонко подмеченных и отмеченных им художественных подробностей: