Старые тряпки из-под Шурки сохнут у печки. За печкой висит глиняный рукомойник с затейливым фигурным краником. Возьмешься за краник, глина втиснется в ладонь, отвернешь — и капли, набухая, шлепают в таз.
Это ведь сейчас скажешь: зыбка, оцеп, изба — как что-то само собой разумеющееся. А ведь до той поры, о которой пишу, я не бывала в деревне, если не считать одного лета в пионерском лагере, когда мы работали в поле — снимали с капусты червей в пустые консервные банки. Наперегонки — чье звено снимет больше.
Теперь зима. Я у Лукерьи Ниловны в избе. Вернее, в доме, потому что избой тут, в Займище, называют жилье без кухни. А если с кухней, то домом.
Однако, когда из сеней переступишь порог кухни, если ты гость — так было в мирное время, — попросят: «Проходите в дом».
Выходит, дом в доме. Это та часть, что за дверью, до половины застекленной. Переплет крестообразный, а стекло собрано из мелких склеенных кусочков.
У двери подъем, высотой так с полступеньки, — дом немного повыше кухни стоит. А проем, где дверь, глубокий, здесь, в проеме, видно, как сращены две самостоятельные стены — кухня и дом.
— Всегда-то там меньше столоки, — скажет Лукерья Ниловна. — Вся столока тут.
Да уж, тут в кухне, с т о л о к и полно́. Тут и чугуны с пойлом для спасенной от немцев коровы. Замоченное в деревянном корыте белье военных. Тут теленок и плетеная люлька, проснувшийся Минька, ковыляющий на посиневших ногах за кошкой Сонькой.
Словом, тут хозяйка, и пятеро детей, и теленок. И еще Савелов. Он как бы соединительная ткань между кухней и отпавшим домом, куда его вызывают: то какое-либо поручение, а то просто самовар с него спрашивают.
Ну, а если не теребят, то такой час и такие тихие минуты Савелов днем проводит на печи. Ночью печь как-никак приходится уступить хозяйке с детьми.
Я принимаюсь за перевод:
«Фюрер сказал: «Армия сделала из нас людей, армия завоюет для нас мир… Мир принадлежит сильным, слабые должны быть уничтожены… Завоевать жизненное пространство. Любой немец по своим биологическим данным неизмеримо выше любого другого…»
Взрывается Шуркин вопль. Я подбегаю к люльке. Люлька свисает с деревянного шеста — оцепа, протянутого от дверного косяка и продетого в плетеную петлю на потолке. Эта деревянная конструкция очень изобретательна — люльку можно переместить в разные концы помещения и на различные уровни. Сейчас она у самого пола, на уровне, приноровленном к пятилетней няньке Нюрке. Но сама-то Нюрка уже безмятежно сидит на дровах у печи и качает на руках, как ребенка, завернутое в платок полено. С Шуркой — с н а с т о я щ е й — ей не интересно.
Стоит мне наклониться над ней, и Шурка сразу замолкает — любит она, чтобы какое-никакое лицо висело над люлькой, — и улыбается, показывая свои беспомощные старушечьи десны, и быстро сучит ножками, колошматя тряпки и клочья соломы под ними.
Я даю ей тряпицу с разжеванным Костей хлебным мякишем, выпавшую у нее изо рта, что исторгло горестный Шуркин вопль. Она сосет, чмокая. Прикрываю ее дерюгой. Качаю корзинку, и голубые глазенки Шурки тускнеют, закатываются в сон.
Тихо и в доме и на улице. Слышно, кто-то колет дрова. Выхожу в сени. Отворяю дверь во двор. Слегка, словно издалека, пахнет навозом, смерзшимся с подгнившей соломой. Корова стоит по брюхо в соломе, что-то жует, и слабый пар дыхания ползет по морде.
Отсюда, с помоста вижу, как Костя, маленький мужичонка в большом картузе, замахивается топором и что есть мочи ударяет по чурбаку.
Вверху на шесте подвешены березовые веники, припасенные для бани. Их еще много. Пучки веток с засохшими листьями, они тихонько пахнут осенней прелью, мирскими утехами.
В занавоженном, загрязненном еще и людьми дворе, где жует корова, тяжело переступая в шуршащей соломе, где жахает Костин топор и свисают над головой березовые веники, я вдруг чувствую, как внутри у меня заликовало. Я соскакиваю с помоста по обледенелым ступенькам, пробираюсь вытоптанной в соломе стежкой к Косте, набираю охапку наколотых поленьев и несу в кухню.
«…Нашей задачей является не германизировать Восток в старом смысле этого слова, т. е. привить населению немецкий язык и немецкий закон, а добиться того, чтобы на Востоке жили только люди действительно немецкой крови…»
Хлопнула дверь.
— Раз-зява! — сказала Лукерья Ниловна Нюрке, переступив порог. — Сонька-то где лазает! Ослепла!