Человек любит быть богом. Это показывает гуманизм. Но никто из богов не скомпрометировал себя так страшно, как человекобог. Он не смог осмыслить ни смерть, ни страдание, ни жизнь. Может ли тогда человек быть спокоен и доволен с таким богом? Не ощущает ли человек, как пиявка смерти жадно пьет зеницу его души, и каждой души? И вы еще гордитесь человеком!
Тот, кто оградил себя человеком, никогда не обретет ни покоя своего, ни мира мятежному уму своему: никогда не достигнет он тихой пристани. Все пути человеческие стекаются к могиле: в ней сливаются, в ней остаются, в ней завершаются; в ней все перекрестки остаются нераскрещенными. Только здесь человек ощущает немощь своего разума, и своей воли, и своего сердца. Немощь и банкротство. И это банкротство заставляет его идти дальше человека, выше человека, к высшему и сильнейшему по сравнению с человеком существу: ко Всесуществу, Всесмыслу и Всеосмыслителю. Тогда он болезненно и сильно ощущает, что человек есть нечто, что необходимо довершить, дополнить. Человек начат, но не довершен. Все человеческое стремится к прогрессу, к знанию; все его стремление к чему-то, что над человеком и вокруг человека, показывает, что человек, оставаясь собой и только при своей природе, – не достаточен для себя и неудовлетворен собой. Он есть «стрела устремленная» к другому берегу, к другому человеку, полному и цельному: к Богочеловеку.
Как же человеку довершить себя? Не есть ли он Скадар-на-Бояне[18] бесконечности? Все, что он созидает днем, кто-то разрушает ночью. Нежелание, чтобы человек довершил себя, достроил, – означает отказ от прогресса, от выхода из отчаяния, из скепсиса, из солипсического ада. Это нежелание исходит от побежденного гуманизма.
Гуманизм тяжко утомил и отчаянно разочаровал человека. Европейский человек устал от идолопоклонства. Измучив человека до ужаса, гуманизм испустил дух в небывалом безумии: европейской войне. И оставил европейского человека на кладбище, на европейском кладбище. И он – уставший от бедствий, нагруженный тяжким бременем экзистенции, подавленный европейским кладбищем – рыдает и ждет, чтобы кто-нибудь дал ему отдых и освободил от тяжкого бремени. И пока он, сокрушенный, рыдает и ждет, над европейским кладбищем звучит кроткий и благой призыв Богочеловека:
Прогресс в мельнице смерти
Против нашей планеты существует какой-то космический заговор, ибо нигде во вселенной не умирают, кроме как на земле. Остров смерти, единственный остров смерти, на котором умирают, – это угрюмая звезда наша. А за ней, вокруг нее и под ней вращаются бесчисленные миллиарды звезд, на которых нет смерти, на которых не умирают. Бездна смерти со всех сторон окружает нашу планету. Есть ли путь, который начинается на земле и не срывается в пропасть смерти? Есть ли существо, которое может избежать смерти на земле? Все умирают, всё умирает на этом жутком острове смерти. Нет печальней судьбы, чем земная судьба, нет трагедии отчаяннее, чем трагедия человеческая.
Зачем дана жизнь человеку, если она со всех сторон окружена смертью? Всюду расставлены ловушки смерти, стези человеческие покрыты мраком. Как огромный скользкий паук, смерть сплела густые сети около нашей закопченной звезды и ловит в них людей, как беспомощных мух. Со всех сторон людоедская жуть кружит человека, и нет ему выхода, ибо отовсюду заперла его смерть.
Зачем дан человеку разум, если он везде и во всем натыкается на смерть? Зачем дано человеку чувство? Для того ли, чтобы почувствовать, что ему гроб – отец, а черви – братья? Гробу скажем: ты – отец мой; а червям: ты – мать моя, ты – сестра моя.
А органы чувств? Зачем даны органы чувств человеку? Для того ли, чтобы были у него щупальца, с помощью которых он на каждом шагу в истории рода человеческого мог бы нащупать смерть? Пошлите мысль свою по этому острову смерти, чтобы она отыскала вам смысл человеческого существования, и она возвратится к вам отчаявшаяся и печальная, вся покрытая холодным пеплом смерти; пошлите чувство свое, и оно возвратится к вам, изранившееся и избитое в непроходимых ущельях смерти; прострите чувство свое до конца какого бы то ни было существа в истории, и оно как конец его, как его завершение неизбежно нащупает смерть.