А поезд шел и шел. Тонкие ручейки рельсов казались совсем иными, чем в те, почему-то чаще всего вьюжные или слякотные дни, когда Тимофей, мальчишка среди бородатых солдат, трясся в щелястых, дымных теплушках, пробиваясь к востоку. В те дни рельсы не были похожи на светлые, играющие ручейки, они тогда лежали неподвижными тяжелыми брусьями, сталью, из которой были сделаны и штыки. Тимофей размышлял: «Вот как одно и то же становится разным лишь потому, что, сам человек переменился, глядит на все другими глазами. Всегда новыми, всякий день и даже всякий час. Повториться ничто на свете не может. Все, что ты сделаешь сейчас, это сразу же уйдет „туда“, назад. А для кого-то другого, кто пройдет после тебя, хоть на шаг один дальше, то, что оставил ты, будет новым. Подумай, что ты оставишь тому, кто сейчас идет вслед за тобой…»
Ему это нравилось: стоять у окна, думать, глядя вперед, навстречу далям, быстро бегущим под колеса вагонов.
Так — день за днем. И вот наконец поезд уже миновал те места, где когда-то чуть в стороне стоял полк Анталова и где Тимофей ходил в свой первый бой; потом состав пробежал и вокруг искрящегося солнечными бликами голубого Байкала, словно нанизав себе на спину десятки темных, гулких туннелей, немного еще — прошел и через Иркутск, тоже такой памятный, и теперь приближался к станции Худоеланской.
Станция эта была особенной. Сюда, именно к ней, шесть с половиной лет назад Тимофей вывел отряд капитана Рещикова…
Да-а, если бы тогда Рещиков не сбился с дороги, не занесло бы его и Куцеволова к ним на Кирей, ехал бы теперь Тимофей в этом вот поезде, одетый в военную форму?
Нет и нет! Скорее всего он сейчас покачивался бы где-нибудь в лодке, спускаясь через бурливые шиверы, и вез домой свою рыбацкую добычу. А мать, поджидая его, стояла бы на берегу Уды и делала вид, будто полощет белье. Она всегда его ожидала и всегда делала вид, словно и не думает о нем вовсе…
— Слушай, Володя, давай остановимся в Худоеланской, — сказал Тимофей. Он эту остановку задумал уже давно. — Чего нам торопиться? У нас же в запасе целая неделя!
Сворень славно выспался после обеда, только что вымылся, побрился, сидел свеженький, румяный, поглядывая на девчат, заполнивших соседнее купе. Он рассчитывал в Худоеланской запастись кипятком, попить чайку, а потом всю ночь резаться с девчатами в карты, в «подкидного дурака». Ночью девчата как-то приманчивее и на слова с дерзинкой отзывчивее. А среди них была одна москвичка, Надя, уж очень смешливая, бойкая на язычок. Приятно с такой закрепить дорожное знакомство, потом и в столице проводить с ней свободное время. Это же не пустяк!
— А чего мы там забыли, в Худоеланской? — спросил Сворень с неудовольствием. — Лучше нам эту неделю по Москве пошататься. С толком!
— Да как же… Слушай, Володя… Мои же это места! Через тайгу, как раз отсюда, — тропа на Кирей… И помнишь, приезжали сюда мы с комиссаром…
— У-у! — протянул Сворень. — Помню, конечно. Искать книги алхимика твоего. А нашли только его девчонку, им же подстреленную. Помню.
— Мне надо сходить домой, на Кирей, у могилы матери постоять. Я не могу проехать мимо!
Сворень задумался, почесал в затылке, с легкой досадой прищелкнул пальцами.
— Н-да, это действительно дело такое — память матери… Надо… Тут уж никак…
И стал собираться, заглядывая с сожалением в соседнее купе. Прощаясь с ним, Надя назвала в Москве только улицу, на которой она жила. «Захотите так найдете меня и по такому адресу», — слегка кокетничая, сказала она.
Уже совсем вечерело, когда поезд прибыл в Худоеланскую. По деревянной платформе целыми табунами ходили торговки, предлагая варево, жарево и облитые сметаной, а потом запеченные, тугие, пышные шаньги. Особенно бросались в глаза большие корзины с крупной, на подбор, голубицей в сизом, словно бы росном, налете.
Тимофей счастливо улыбался. Все здесь — дальние перевалы Саян, окрест лежащая тайга, сибирский говорок — было свое, родное.
Ему вдруг представилась та зима, когда они — Васенин, Мешков, Сворень и Тимофей — сидели здесь, ежась от холода, в прокуренном, нетопленном помещении, а с улицы то и дело входили веселые железнодорожники, постукивали залубеневшими валенками и переговаривались между собой: «Наша взяла!» Он уже тогда понимал, что это значит: «Наша взяла», — хотя в то время не сделал еще ничего, чтобы иметь основание причислить себя к этому сильному емкому слову «наша». Не знал тогда Тимофей, сколько еще надо будет пройти ему до Тихого океана, потому что только там «наша взяла» приобретала свой окончательный смысл!