Визжа и вскрикивая от радости, летит ребятня в разноцветных гондолах и на позолоченных лошадках, полная сил, шума и радости бытия, словно сама жизнь. Они кружатся, прорезая воздух, все быстрее и быстрее, а когда музыка умолкает и карусель останавливается, они оказываются на том же самом месте, откуда начинался полет… А разве в жизни не так же?.. Куда-то спешишь, торопишься, гонишься за чем-то, несешься, веришь, надеешься, думаешь, что чего-то добился, – а в конце оказывается, будто катался на карусели: не сдвинулся с места ни на йоту; и конец всегда один и тот же: шаг из праздничного шума в тишину кладбища.

Жизнь и смерть – какая загадочная близость; та же, что у карусели и кладбища Св. Николая?

В наступающем вечере темнеют старые надгробия. Их проповедь, их немое memento не грозное, просто серьезное. Кажется, они хотят пробудить нас от сна легкомыслия, отвлечь от мелочей, словно повторяют слова Силезиуса[15]: «Человек, не изменяй себе», словно все время напоминают: используй время, стремись, твори, пока еще день, добивайся человечности и гуманности, оставь спешку, жадность, беспокойство, деньги, зависть; задумайся о себе и пойми, что все остальное – второстепенно и, когда день угаснет, останется вечная, неизбежная участь человека – гроб и земля, так что лучше оставить о себе память в людских сердцах, а не кучу банкнот… потому что ты продолжаешь жить, пока о тебе думают…

Они учат хорошему, эти старые надгробия.

1922

<p>Фиолетовый сон</p>

Словно глухой призрачный шум висит в ночи над мерцающими огнями большого города осенняя смерть, темный водоворот; она, как вампир, высасывает теплую жизнь, как смерч, подбрасывает и заглатывает листья, поджидает у окон и все время однотонно гудит и жужжит, будто мощная динамо-машина, до тех пор, пока не начнутся град и снег, которые похоронят под собой весь мир.

Но прежде чем снежный ветер вопьется белыми холодными зубами в дрожащие леса и накинет саван на улицы и крыши, случается, что время замедляет бег и необратимая гибель на мгновение, как по волшебству, превращается в фиолетовый сон.

Он дважды в год приходит в мир. Первый раз в самом начале весны, когда родниковая вода начинает бурлить и пробиваться на поверхность льда, еще сковывающего берега ручья. Этот сон продолжается несколько дней, красивее всего он в Скандинавии, а в долине Сконе[16] достигает совершенства. Поэты часто воспевали его в своих стихах.

Но лишь избранные узнают его, когда он во второй раз проносится над миром в ноябре. Когда после затяжных дождей уже обнаженные кроны деревьев снова устремляются в золотые небеса и наступающая ночь до рассвета выжимает по капле последние темные тучи, день просыпается на фоне пасмурного неба, а теплый влажный воздух приобретает легкий перламутрово-серый оттенок, который бледное солнце осторожно перекрашивает в нежно-лиловый. В лужах отражается блекло-голубое небо, в котором тают последние облачка. Мокрые стволы деревьев в тени по-прежнему чернильно-черные, но солнечные блики окрашивают их в светло-коричневый, мох по краям становится желтым, а в трещинах и складках, на сучках и ветках – повсюду нежный фиолетовый отсвет, переходящий от матового голубовато-серого оттенка в туманный лиловый, и вдруг начинаешь напряженно прислушиваться к щебетанью воробьев, словно ждешь: вот сейчас дрозд заведет свою нежную светлую песню, и в изумлении протираешь глаза: «Да… Что это… неужели… весна?»

Этот фиолетовый весенний сон в ноябре длится всего час. Потом он либо растворяется в серебряном воздухе осеннего дня, либо оттесняется вновь появившимися тучами и глухим призрачным шумом, который снова поджидает у окон и однотонно гудит по ночам, пока не начнутся град и снег и не похоронят под собой весь мир.

1922

<p>Натюрморт</p>

На моем письменном столе стоит череп. Темный, пожелтевший, нескольких зубов не хватает, нижняя челюсть в плохом состоянии. То есть это не салонный ухоженный череп, полированный, с безупречными зубами, а, так сказать, совершенно обычный череп. Но зато у него в разбитых глазницах и покрытой желтыми пятнами черепной коробке осталось еще что-то неуловимо яростное и стремительное – дух смерти.

Напротив него стоит бюст Эхнатона, декадансного, немного извращенного египетского фараона, который любил солнце и юношеподобных отроковиц. Любил так сильно, что написал гимн солнцу. Почему же он не воспел свою возлюбленную, спросите вы, разве она, узкобедрая, не была ему ближе солнца? Не была в его бурлящей крови невыразимой страстью, по ту сторону слов и чувств? Разве сочинять не означает высказывать свои эмоции? Он чувствовал ее, но не мог это выразить.

Ведь думать и тогда было рискованно, мысли и тогда высказывать не отваживались. В то время мыслили инстинктами, а не ассоциациями. Мышление было опасной страстью, это доказывает самоубийство Эмпедокла, схожего мыслителя; мышление не было синекурой, ему нельзя было научиться за восемь семестров. Да и профессоров философии тогда не было.

Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзивная классика

Похожие книги