– Скажи, это как-то связано с тем случаем? Ну, когда тебя поймали с сигаретой?

– Давайте не будем об этом говорить. – Кагава смущенно почесал висок.

– Мне просто интересно, как с тех пор ведет себя Кокубу. По отношению к тебе, я имею в виду. Все как обычно?

– Да, конечно. Все точно так же, как раньше.

– Хорошо. Но после того, как он назначил тебе наказание и заставил сидеть на глазах у всей этой малышни, он что-нибудь тебе сказал, извинился?

– Нет.

– В смысле, когда вы потом были один на один, он ничего не говорил? Например: «Извини, просто дисциплина – это для меня очень важно. Не принимай близко к сердцу». Ну или что-нибудь в этом роде?

– Ничего он мне не говорил.

– То есть вообще ничего?

– Да… Но я его понимаю. Он просто такой человек.

– Странно, мне казалось, он все-таки должен был что-нибудь такое тебе сказать.

– Не думаю, что здесь он с вами согласен. По крайней мере, он ничего не говорил. Только улыбался.

– Улыбался?

По-своему это была очень приятная улыбка. Дзиро всегда улыбался, когда ему приходилось мириться с чем-то бессмысленным, утомительным или банальным.

Кагава завидовал обаянию этой улыбки. Она как бы завершала прекрасный образ добродетельного молодого человека, и подделать ее не получилось бы ни при каких условиях, как ни старайся.

У Дзиро был маленький аккуратный рот, красивой формы губы. Когда он улыбался, обнажая ряд ровных белых зубов, это производило впечатление мгновенной, ослепительно-чистой вспышки.

Кагаву выводила из себя манера Дзиро решать все проблемы с помощью этой улыбки, как бы извиняясь за то неловкое положение, в которое он поставил прежде всего самого себя. Дзиро даже не рассматривал вариант сказать что-то утешительное, он отвергал «дипломатичное» поведение, замыкаясь в хрустальной башне своей праведности, и словно изымал себя из реальности, где мучились и страдали другие. Дзиро прекрасно знал, что после сорока минут унизительного наказания, на которое он обрек однокурсника, эту улыбку можно воспринять как насмешку, как презрительное осмеяние, но истина заключалась в том, что в ней не было и намека на издевку. Однако Кагава видел в ней проявление надменности.

Когда речь шла о физической, а не о душевной боли, Дзиро проявлял к пострадавшему самое живое участие, тут ему было не до улыбок. Если, например, какой-нибудь студент умудрялся занозить палец на ноге, Дзиро не успокаивался, пока не извлекал занозу и не замазывал ранку мербромином[14]. С любой физической раной он возился, как кавалерист возится со своей лошадью.

– Ясно… Значит, он ничего не сказал. – Киноути задумался. – Тут все непросто, но, вообще-то, это не очень хорошо, когда капитан клуба так себя ведет. Я поговорю с ним, когда его увижу.

– Пожалуйста, не надо. Не говорите ему ничего.

– О тебе я ни слова не скажу.

– Дело вовсе не в этом. Если вы сделаете ему выговор, он будет все время об этом думать. И в конце концов еще сильнее поверит в то, что люди вокруг недостойны его. Лучше пусть все будет как есть. Пусть он остается далеким и недоступным.

– Ты сам себе противоречишь. Кроме того, я уверен, ты можешь ему помочь. Поговорить, объяснить ситуацию. Может быть, благодаря тебе он передумает и снова станет таким, каким был раньше.

Киноути тщательно подбирал слова, чтобы потешить самолюбие Кагавы. Но Кагава был проницателен и заметил эту уловку. Он уже ругал себя за то, что решил прийти к тренеру сегодня вечером.

Как тренера университетского фехтовального клуба Киноути не в чем было упрекнуть. В свои пятьдесят лет он был искусным и опытным фехтовальщиком и хорошим человеком: в его характере в идеальной пропорции сочетались черты взрослого мужчины и мальчишки.

В его случае верность альма-матер держалась не только на ностальгии по юности, но и на отсутствии жажды славы, на давних и болезненных воспоминаниях о неспособности адаптироваться к обществу и научиться получать удовольствие от жизни в нем. Он не понимал, почему социум не может быть столь же красивым и простым, как мир спорта. Почему нельзя решать конфликты с помощью соревнований, результаты которых были бы очевидны для всех? С годами это возмущение и обида на большой мир, свойственные всем спортсменам, превратились в некую разновидность поэзии.

«Почему?» Каждое повторение этого бессмысленного вопроса лишь подчеркивало красоту спорта и юности. Каждое противопоставление болота, называемого обществом, спорту делало священные основы спорта все притягательнее.

Кагава с отчаянием понял, что чем больше воли он дает чувствам, которые считает недостойными и подлыми, тем прекрасней кажутся эти чувства тренеру. Киноути, с его немалым опытом жизни в обычном обществе, с какой-то трогательной уверенностью настаивал на том, что в рамках спортивного клуба личные отношения, несмотря на все разногласия, уместнее, чем вне этих рамок.

Перейти на страницу:

Похожие книги