– Я очень сожалею! – сказал Майкл первые слова, пришедшие на ум. Но ему и правда было жаль – вот только чего? Жаль, что она потеряла родственницу – вернее даже, свойственницу, – с которой была едва знакома и которую не любила? Вряд ли. А может, он просил прощения за то, что вообще женился на ней, тогда как единственно, чего она хотела, – это принадлежать другому, и своим присутствием постоянно напоминал, что ее желание так и не осуществилось? Или за то, что он связывает ее теперь, когда ее обожаемый кузен свободен, а она нет? Майкл не знал. Но сожалел.
Флер немного повернула к нему лицо. В проникающем с улицы гнетущем свете оно казалось призрачным – маска цвета слоновой кости с черными пятнами глаз. Непонятно было – плакала она перед этим или нет, однако интуиция подсказывала – да, плакала.
– Да, – сказала она наконец тихим, отрешенным голосом.
Майкл подождал, не скажет ли она еще что-нибудь, но это было все. Тишина и темнота снова поглотили ее, и, поднявшись, он вышел из комнаты.
В слабо освещенном двумя бра холле Майкл снова подошел к картине Гогена. Сколько раз он проходил мимо нее, вобрав перед уходом уголком глаза краски – и отметив какую-то деталь в положении руки, в изгибе талии по возвращении. А вот теперь он захотел вдосталь налюбоваться ею, как человек, давно купивший билет на выставку и не успевший насладиться чувственным восприятием ее.
Как все великие произведения искусства, картина по-разному воспринималась глазами зрителей, в разное время находивших в ее красоте каждый свой смысл и свой повод для восхищения. Когда после внезапной смерти отца Флер картина впервые появилась у них, она олицетворяла в каком-то смысле преемственность поколений. Непреклонные, крупные женщины, со смуглой и теплой кожей, бесстрастным и безмятежным выражением лица, без труда срывающие спелые фрукты с поникших под их тяжестью ветвей, осознанно утверждали жизнь – так, по крайней мере, считал Майкл. А вот теперь, стоя перед знаменитым полотном, таким внушительным даже при тусклом освещении, он засомневался. Само название картины словно вдруг поставило перед ним какую-то новую загадку. «D’ou venons nous, que sommes nous, et ou allons nous».
Оно звучало как обычное упражнение в учебнике его сына. «Откуда мы приходим, кто мы и куда идем?» – «Обсудите, исходя из того, что мирные времена для нашего поколения кончаются». И еще название это можно было полностью отнести и к ним самим, к их с Флер отношениям, изменившимся и, как он надеялся, устоявшимся после пережитых ими тяжелых дней.
Услышав историю романа жены с ее кузеном Джоном Форсайтом, Майкл прежде всего испытал мучительную жалость и желание как-то утешить ее. Он сознавал, что, став ее мужем, лишь подобрал осколки ее сердца, и с радостью занялся бы этим снова, позволь она ему. Но готовность Майкла помочь осталась невостребованной, и гордость, от которой не застрахованы даже самые бескорыстные, заставила его смолчать. Ему досталась роль стороннего наблюдателя, пока измученное создание, которое он так любил, забившись в норку, зализывало свои раны. Он помнил, как она три дня не выходила из своей комнаты после похорон отца, а когда наконец вышла, кожа у нее на лице походила на алебастр, придавая ей какую-то призрачность. Он знал, что оплакивает она не только отца, но и вторичную потерю своей истинной любви. Рыдания, доносившиеся из ее комнаты по ночам, разрывали ему сердце – это плакала надежда, удушаемая подушкой.
Он никогда не переставал любить Флер и в те трудные молчаливые дни любил ее ничуть не меньше, чем когда они только что поженились. И до сих пор любил, хотя, не будучи Парисом, не брался судить за что – за красоту, за силу воли или за ум. Но постоянство сердца не помешало переменам, происшедшим в его душе.
После того как он узнал об их романе, подтвердила, что он был, Холли, когда, набравшись храбрости, он в лоб спросил ее об этом; сама же Флер никогда ни словом не обмолвилась при нем на эту тему, – так вот, когда Майкл узнал, что все, что могло произойти, произошло, он неожиданно испытал чувство освобождения. Окончательно осмыслив то, что открылось ему, Майкл почувствовал, что он – подобно Атланту – сбросил с плеч груз, который так долго носил, не представляя себе возможности освободиться от него. Однако, спустя какое-то время, он – тоже подобно Атланту – почувствовал, что отсутствие груза беспокоит его, а вовсе не радует. И хотя теперь в своем сердце он уже не был арендатором, который может быть выселен в любой момент, неведомое прежде чувство, что они с Флер в чем-то равны, как ни странно, приводило его в смущение. Без всякого сомнения, его новоприобретенная свобода неминуемо предполагала, что ту же свободу обретет и она.
В последующие тринадцать лет Флер ни разу не дала ему повода усомниться в своей восстановленной верности, а сам он никогда не пытался откопать такой повод, но относительно того, что действительно творится в ее сердце, он по-прежнему имел весьма смутное представление. «Il у a toujours un qui baise, et l’autre qui tend la joue» [30] .