А ты, Роуэн-сагиб, упрям, так же упрям, как молодые воины моей горной родины. Будь я твоим отцом, я бы сильно тревожился за тебя. Тревожился и… да, гордился бы тобой. Мне не под силу отговорить тебя от исполнения долга, так и ты не мешай мне исполнять свой долг. Пойдем, сагиб, наши кони оседланы и ждут.
Когда мы въехали в Катарачи, там было безлюдно и тихо. Деревня словно вымерла — лишь пара бродячих собак шныряла по улицам, несколько кур копалось в пыли, выискивая добычу, да иногда хрипло каркали вороны.
Муштак-хан указал вперед, за пределы деревни.
— Место для погребальных костров примерно в миле отсюда, — сказал он, и мы поскакали дальше.
Вскоре до нашего слуха стал долетать монотонный размеренный гул. Звук этот, пока еще едва различимый, уже казался зловещим. С каждым шагом он становился все громче и наконец зазвучал совершенно отчетливо. То было пение множества слитных голосов, завораживающе твердивших лишь одно: «Рам-рам… рам-рам… рам-рам…»
Наконец мы увидели перед собой огромную, тесно сбитую поющую толпу. Здесь явно были не только жители Катарачи — наверняка многие прибыли издалека, чтобы присутствовать на ритуальном сожжении. С высоты седла нам поверх голов было ясно видно, что происходит впереди.
Погребальный костер — помост, сплетенный из веток и сучьев, которые были обильно пропитаны горючим маслом, — был высотой в человеческий рост, примерно столько же в длину и фуга четыре в ширину. Наверху него покоилось усыпанное цветами тело Адитьи, а рядом с покойным, сложив перед собой руки, стояла на коленях Чандира. Взамен бурки на ней было простое белое сари. В воздухе явственно пахло маслом и тлением.
Мы спешились и медленно двинулись к толпе. Некоторые из скорбящих, которые стояли в задних рядах толпы, заметили нас и одарили недружелюбными взглядами.
Я отстегнул от пояса кобуру с револьвером и вручил ее Муштак-хану.
— Жди меня здесь, — приказал я.
— Сагиб, они же разорвут тебя на части! — горячо возразил он.
— Жди меня, — повторил я и хлопнул старика по плечу. Все будет хорошо.
— Ладно, сагиб, — ворчливо согласился пуштун, и его хищные глаза недобро сверкнули. Одну руку он положил на рукоять кинжала, в другой сжимал мой пистолет. — Но пусть только один из этих неверных собак посмеет поднять на тебя руку — и они узнают, что такое связываться с пуштуном! Если мы и погибнем, то погибнем вместе и прихватим с собой немало врагов!
Я протолкался через толпу, которая безмолвно расступалась передо мной. То ли мне помогала собственная бравада, то ли меня спасало изумление индусов такому безрассудству. Я дошел до костра, у которого распевали свои молитвы брамины. Сбоку костра стоял Гокул, сжимая в руке горящий факел. При виде меня брамины прервали моления и разразились возмущенными криками.
Я протянул руку и властно приказал:
— Дай мне факел, Гокул-сагиб.
— Прочь отсюда! — прошипел заминдар. — Прочь отсюда, глупый мальчишка, мы не хотим твоей смерти!
— Дай мне факел! — повторил я со всей холодной свирепостью, на какую был способен.
Гокул неохотно подчинился. Толпа замерла, ожидая, по всей вероятности, приказа растерзать меня.
Я повернулся к женщине, которая стояла на коленях у трупа риши. Лицо ее заметно постарело, и кое-где были уже заметны синеватые трупные пятна. Скулы выдавались сильнее, щеки ввалились, и потускневшие глаза уже западали в глазницы.
— намасте, Чандира, — проговорил я.
Женщина чуть склонила голову:
— намасте, Роуэн-сагиб.
Голос у нее был хриплый, как воронье карканье.
— Твой муж как-то сказал, что я мог бы оказать ему услугу. Я пришел сюда, чтобы это сделать.
Шагнув вперед, я с силой воткнул факел в трут погребального костра — и проворно отскочил, когда пропитанное маслом дерево с оглушительным ревом занялось пламенем.
Мне хочется верить, что прежде, чем Чандиру охватил очистительный огонь, на ее увядающем лице отразились благодарность и безмерный покой.
КИМ НЬЮМЕН
Рай для комплетиста[64]