В ней заговорил извечный инстинкт женщины, пришедший в мир тля того, чтобы быть нужной. И она, может быть, откликнулась бы на Павлушкин зов, если бы не слышала о его похождениях с другими.
«Иди к «смелым», — сказала, резко высвободившись. А вечером долго ворочалась, думая об Андрее — своем убитом на войне муже. С мыслью о нем, призывая его. — а он иногда наведывался в ее сны, — и уснула Фрося. Но в тот раз пришел Павлушка — жаркий, дерзкий...
Да, было у Фроси и это, глубоко спрятанное от подруг, Здоровый образ жизни, физическая работа полнили и без того плещущие через край ее жизненные силы. В ней все было естественно: и томление уже познавшей мужчину молодой одинокой женщины, и целомудренная стыдливость, и борьба со своей бунтующей плотью.
После той ночи Фрося стала избегать Павлушку. Ей казалось, он знает, что случилось во сне, и теперь, как должное, потребует продолжения их связи. А она еще на перепутье. От последнего шага ее удерживает память об Андрее. Фрося словно оправдывается перед ним: «Я ведь тебя звала. Тебя, Андрюша. А ты не пришел...»
И она старалась больше думать о нем, все время держать его подле себя. Но. в ее мысли все чаще врывался Павлушка — живой, деятельный, неугомонный. Он постоянно встречается на ее пути, вертится перед глазами. Третьего дня сказал: «Нс убежишь, Фросенька, от своей судьбы. Никуда не денешься. Мне морская свинка билетик вытащила: «И будет тебе женой не зеленая девица, а красная молодица на букву... Фрося». Можешь проверить. Вон на базаре инвалид сидит. У него этого счастья полон коробок».
Ну как на него обижаться? Балагурит, шутит, а глаза ведь выдают: в них беспокойство, призыв, тревожное ожидание. Улыбнулась, в тон ему ответила: «Та свинка свинью тебе подложила, Павлик. Все перепутала. Не то имя назвала. К Манечке тебе надо идти».
* * *
Была когда-то Манечка не то любовью Павлушкиной, не то увлечением. Крепкая бабенка, озорная. Она придерживалась своих житейских принципов. Может быть, это была бравада? Или действительно ожесточилась, разуверилась в любви? Но она вовсе ее не признает. Как-то довелось Фросе целую неделю работать с Манечкой в паре. Уж наслышалась! «Чепуха эта любовь, — убежденно говорила Манечка. — Выдумка. Пестрые тряпки, прикрывающие обыкновенные звериные ИНСТИНКТЫ. Я тебе с научной точки докажу. Что такое человек в природе? Млекопитающееся. Самцы и самки. Мужику что главное? Удовольствие получить. Вот и обхаживает, канючит: «Ты меня не любишь. Ты мне не веришь. Докажи, что любишь...» А сам уже под юбкой шурует. Ото там его любовь. И самочка не без греха. Тоже из плоти. Как устоишь, если созрела? Ей бы сначала под защиту закона. Так нет, спешит доказать любовь, потому как и самой не терпится. Мужик своего добился — и Митькой звать. А для нее та любовь ребеночком оборачивается. Вот в чем вредность этого тумана. Тебя, небось, тоже несчастливая любовь под землю кинула?»
После этого Фросе нетрудно было понять, что Манечка свою жизнь пересказывает, по своей нескладной судьбе всех остальных судит. «Нет, — возразила. — Я была счастлива в браке. Любили друг друга».
Манечка же упорно придерживалась своих взглядов. Для нее моральная и этическая основа любви не существовала. Чувства, переживания, душевный трепет, сопутствующие истинной любви, представлялись мишурой, вот теми «пестрыми тряпками», которыми, по ее мнению, «прикрывают блуд». «Пойми бабы, — доказывала она, — что нет никакой любви, а только физиология, вовсе не было бы несчастных. От любви ведь ждут чего-то возвышенного, неземного, необыкновенного, а в итоге что?.. Говорят, обладание — вершина любви, ее венец. Опять красивые слова. Очень скользкая эта вершина. По-моему, на ней или только начинается настоящая любовь, или кончается то, что лишь называлось любовью...»
Манечка действительно не оригинальничала, высказывая свои взгляды на любовь. И вовсе не ждала сострадания. Она упорно отстаивала правоту своих убеждений.