И вот он — человек, божественная сущность которого в эти минуты была предельно близка сущности животной, — тащил упиравшегося жеребца к испуганно перебиравшей ногами кобыле. Мне казалось, что ни одна кобыла в мире не могла в тот момент пробудить желание у Думуцци, но я ошибался. Никодим встал между лошадьми и стал возбуждать их обоих, он поглаживал их бока, животы и морды и что-то им говорил не переставая. Несмотря на испуг, Думуцци наконец вспомнил о собственном естестве. Его огромный член встал, и он, больше не теряя времени, устремился к кобыле. Отец, по-прежнему подбадривая, похлопывая и поглаживая обоих, взял в руки могучий жезл жеребца и направил его в отверстие кобылы. В дальнейшей помощи Думуцци не нуждался. Он покрыл кобылу с ловкостью, вполне достойной такого красавца.
Отец отошел в сторону, чтобы не мешать животным. На всем его теле волосы встали дыбом — клянусь, это было именно так, ибо я взял на себя смелость коснуться его руки. Он уже не смеялся. Опустив голову и плечи, отец теперь напоминал хищника перед броском, готового разорвать глотки лошадям, если они подведут его.
Но лошади оказались на высоте. Несмотря на продолжавшуюся грозу, сверкавшие молнии, превращавшие сумрак ночи в призрачный день, и гром, который гремел так, что в доме треснули несколько оконных стекол, — животные совокуплялись, и совокуплялись, и совокуплялись, позабыв в любовном экстазе обо всех своих страхах.
Вследствие этого соития на свет появился жеребенок мужского пола. Никодим назвал его Темутчин — именно это имя получил при рождении Чингисхан. Что до Думуцци, то привязанность его к моему отцу с той ночи возросла многократно, казалось, они стали братьями. Я употребил слово «казалось», потому что, по моему глубокому убеждению, преданность животного была притворной. Что заставляет меня так думать? Дело в том, что в ночь гибели моего отца именно Думуцци предводительствовал обезумевшим стадом, затоптавшим Никодима до смерти, и клянусь, я различил во взгляде жеребца огонь мести.
Я привел эту историю отчасти для того, чтобы у вас создалось более отчетливое представление о моем отце, чье присутствие в этой книге поневоле ограничивается подобными случаями, а отчасти для того, чтобы напомнить самому себе о неких способностях, дремлющих в глубинах моей натуры.
В начале этой главы я уже признавал, что мои собственные мужские свершения — ничто в сравнении с сексуальными аппетитами Никодима. Моя жизнь, увы, никогда не могла считаться ни насыщенной, ни увлекательной — за исключением короткого периода, проведенного в Японии. Там, в полном соответствии с традиционным этикетом, я ухаживал за Чийодзё, женщиной, которая впоследствии стала моей женой, и при этом каждую ночь делил постель с ее братом Такеда, довольно известным актером театра кабуки (амплуа его называлось онагатта, это означало, что играл он исключительно женщин). Помимо этого, моя сексуальная жизнь настолько бедна любопытными эпизодами, что рассказа о них не хватило бы даже на тоненькую брошюрку.
И теперь, когда я готовлюсь перейти к той части своего повествования, что посвящена акту любви, я невольно задаюсь вопросом — неужели я не унаследовал хотя бы искорки того огня, что горел в моем отце? Может, во мне скрывается выдающийся любовник, который ждет лишь случая, чтобы проявить свое могучее естество? Или же сексуальная энергия Никодима, перейдя ко мне, обратилась в иную, более спокойную сферу? Может, это именно она заставляет меня исписывать страницу за страницей? Может, бешеные соки отцовского вожделения превратились в чернила для моей ручки?
Но вижу, что аналогии завели меня слишком далеко. Что ж, я все равно не собираюсь вычеркивать написанное, ибо каждая фраза стоила мне слишком больших усилий.
Однако надо продолжать. Пора оставить воспоминания об отце, грозовой ночи и взбесившихся лошадях. Я льщу себя надеждой, что страсть, приковавшая меня к письменному столу (а сейчас я воистину одержим этой страстью и каждую минуту либо пишу, либо обдумываю написанное), не будет столь слепа, как может быть слепа любовь. Мне необходима ясность. О господи, как мне необходима ясность!
Вы, несомненно, заметили — нередко мне самому это кажется, — что нить повествования безнадежно утрачена. Я раскладываю перед собой разрозненные фрагменты будущей книги и не знаю, как собрать их воедино. Порой они представляются мне совершенно не связанными между собой: рыбаки в Атве, повешенные монахи, Зелим в Самарканде, письмо офицера, нашедшего свою смерть на полях Гражданской войны, звезда немого кино, которую полюбил человек слишком богатый и потому не знающий своей истинной цены, убитый Джордж Гири в своем автомобиле на Лонг-Айленде, мрачные пророчества астролога Лоретты, Рэйчел Палленберг, разочаровавшаяся в любви, и Галили Барбаросса, разочаровавшийся в жизни. Неужели все эти звенья каким-то образом сложатся в единую цепь?
Не исключено, впрочем, что этого не случится (данная мысль пугает меня до тошноты, но я не могу от нее избавиться).