Все это уже было, кроме «школ свободного разума».
27-го Гапон посещает председателя Петербургского окружного суда и требует возбуждения дела о его легализации. На сей раз Гапону было официально объявлено, что он амнистирован еще 21 октября. Рутенберг в свое время сказал правду. Пять месяцев Гапона водили за нос — теперь перестали. Почему?
На следующий день он посещает Насакина — по поводу возобновления общественного суда, потом посещает Петербургский отдел «Собрания»… и отправляется в Озерки.
Последние три дня жизни Гапона — какая-то концентрация его жизни в последние месяцы.
Поезд отошел в четыре часа. Около пяти часов Гапон и Рутенберг встретились на главной улице Озерков и пошли к даче.
Тем временем будущие убийцы мирно закусывали на втором этаже дачи бутербродами с колбасой.
«Всю дорогу, чтобы успокоить мою совесть, Гапон развивал разные планы, как избавить людей, которых я выдам, от виселицы».
Совесть Рутенберга… или свою?
На даче обсуждается та же тема:
«…Скажешь, что узнал из верного источника, что неладно и что надо немедленно скрыться. И все. А мы тут ни при чем. Мы скажем Рачковскому, что люди заметили слежку и разбежались.
— Как же они скроются? Рачковский на следующий день после нашего свидания приставит к каждому из них по десяти сыщиков. Ведь их всех повесят?
— Как-нибудь устроим им побег.
— Ну, убежит часть, а остальных повесят все-таки.
— Жаль!
Молчание. Через некоторое время продолжает:
— Ничего не поделаешь! Посылаешь же ты, наконец, Каляева на виселицу?
— Да! Ну, ладно».
Но это не главное. Главное — вот:
«— Я теперь буду устраивать мастерские. Кузница у нас есть уже маленькая. Слесарная. Булочную устроим и т. д. Вот что нужно теперь. Со временем и фабрику устроим. Ты директором будешь…»
Вот ведь зачем нужны были «русскому синдикалисту» макиавеллистские игры, и дружба с полицией, и дружба с революционерами, и кровь, и деньги, и власть. Всё возвращается в самое начало — к «босяцкому проекту». К маленькому общему делу.
Здесь бы всё и кончить — на этом, не худшем месте убивайте, господа!
Но — увы! Следует разговор как будто из скверного детектива:
«— А если бы рабочие, хотя бы твои, узнали про твои сношения с Рачковским?
— Ничего они не знают. А если бы и узнали, я скажу, что сносился для их же пользы.
— А если бы они узнали все, что я про тебя знаю? Что ты меня назвал Рачковскому членом Боевой Организации, другими словами — выдал меня, что ты взялся соблазнить меня в провокаторы, взялся узнать через меня и выдать Боевую Организацию, написал покаянное письмо Дурново?..
— Никто этого не знает и узнать не может… Ни доказательств, ни свидетелей у тебя нет».
А потом вышедший в уборную Гапон случайно видит на лестнице одного из убийц, стоящего «на стреме», обнаруживает у него пистолет, кричит — «Его надо убить!» (Это у Рутенберга так. У Деренталя — целый монолог Гапона, выстроенный по лучшим законам мелодрамы: «Мартын, он все слышал, его надо убить… Ты, милый, не бойся… Ничего не бойся… Мы тебя отпустим… Ты только скажи, кто тебя подослал…»)
Его надо убить? Кого?
Сейчас Рутенберг отворит дверь и скажет: «Вот мои свидетели». Все всё слышали. Перегородки тоненькие.
Рутенберг выйдет на улицу: рук марать он все же не будет (хотя товарищ Владислав говорит иное — но одно свидетельство против четырех не считается).
Гапону еще дадут сказать: «Я сделал это ради бывшей у меня идеи» (объяснить какой — не дадут). Дадут воззвать к памяти 9 января.
Из судебно-медицинского заключения:
«Смерть была медленная и, вероятно, крайне чувствительная. Если Гапон не чувствовал страдания от удушья, о чем, между прочим, свидетельствует закрытый рот, то лишь потому, что был оглушен ударом по голове. На трупе обнаружены следы жестокой борьбы».
Да, конечно, это 100 раз было. У Амбруаза Бирса. У Лео Перуца. У Борхеса.
Но все-таки — вот такой сюжет:
В тот момент, когда от удара по голове сознание Гапона отключилось, он снова оказался на Нарвской заставе 9 января 1905 года, между вторым и третьим залпом.
И он успел — когда уже прозвучал рожок — оттолкнуть Ивана Васильева и встать на его место. Пуля пошла — все равно куда, в голову или в грудь. И он умер, зная, что умирает героем, что его имя будет окружено долгой славой.
А мальчик Ванюра не останется сиротой.
Если верить Дикгофу-Деренталю, Рутенберг у трупа Гапона, обрезая веревку, на которой тот был повешен, произнес мелодраматический монолог:
«Так висел Каляев… И он хотел, чтобы другие также висели (после паузы). А это все же хорошо, что его не расстреляли… Он приготовлял другим виселицу — и сам ее заслужил. Расстрел был бы для него слишком почетен. …Боже, он же мне когда-то другом был! Сколько всего у меня связано с этим человеком!.. Этими самыми ножницами я ему обрезал волосы 9 января. А теперь ими же…»