Расторопный Илико снимает с нашей ослицы груз и седло и привязывает ее возле загона. Собаки окружают ослика и неуклюже заигрывают с ним. Их крупные глуповатые морды выражают умиление и интерес. В точности такой, какой выразила я, когда в первый раз увидела это очаровательное создание с выпачканным сметаной храпом.
Илико приносит воду в кувшине и подает вафельное полотенце, удивившее меня белизной. Поодаль Джано с Дурмишханом потрошат форель. Затем из хижины приносят две глиняные сковородки. На одной из них Дурмишхан раскладывает рыбу, другой прикрывает сверху; это сооружение зарывают в угли, наливающиеся жаром при каждом порыве ветра. Джано достает из корзины большой бурдюк.
При виде бурдюка с вином мне делается не по себе. Своего рода фобия: когда знакомые зовут нас с Игорем в гости, я умоляю их не ставить на стол ничего спиртного.
В сгустившихся сумерках приступаем к ужину. Душистый шашлык, форель, запеченная в глиняных сковородках, овечий сыр и легкое, чуть отдающее смолой вино из бурдюка. Вместо тарелок перед нами лежат крупные листья инжира, вместо бокалов грубо обработанные бычьи рога.
Мужчины пьют, немногословно переговариваясь и обмениваясь тостами. Джано переводит мне обрывки разговоров. Иногда Дурмшнхан наклоняется ко мне и на своем немыслимом русском говорит что- то. Поначалу каждая его фраза для меня ребус, загадка, но постепенно я подбираю к ней ключ.
— Что за странное у вас имя — Дурмишхан? Вы, наверное, хан Дурмиш?
— Нэт! — горячится он и опаляет меня возмущенным взором.— Нэт! Я Дурмишхан! Дурмишхан я! А ты?
Он скалит в улыбке крупные желтые зубы и окидывает меня тем взглядом, который заставил меня насторожиться при нашей первой встрече. В общении Дурмишхан производит впечатление нервного, легко возбудимого человека. Чем азартней он говорит, тем заметней его красный задыхающийся рот скашивает вправо, чуть ли не на щеку. Старик Илья изредка одергивает его негромко оброненным словом. Тогда Дурмишхан виновато косится на меня и умолкает, прерывисто дыша.
Илико, стоя на коленях у костра, поворачивает нанизанные на прутик кусочки мяса. Прутик лежит поперек двух рогатин, воткнутых в землю. Жар костра неравномерно опаляет его, и от Илико тре буется умение и расторопность.
Ночь, сгущаясь, отнимает у нас сперва далекие горы, а потом и ближние горы, и ивовую пойму речушки, и заросли терновника — отнимает все, оставляя только зыбкое, отвоеванное костром пространство. В его свете розовым перламутром поблескивает растянутая на доске баранья шкура.
Ветер приносит грибное дыхание леса, теребит пламя костра, загибает края инжировых листьев. В него, как во влажную салфетку, завернуто воспоминание о дожде.
Бурдюк возле Джано уморительно похож на пригревшегося у огня пузатого карлика.
— Ты не жалеешь, что пришла сюда?
— Жалею?! Я в восторге! Как жаль, что я не понимаю по-грузински. О чем вы сейчас говорили?
— Да так, пустяки...
— Переведи, пожалуйста.
— Я спросил, из какой они деревни.
— Ты хочешь сказать, что не был знаком с ними раньше?
— Не ближе, чем ты.
— Неужели, Джано?
Пожимает плечами.
— А что тебя удивляет?
— Я-то решила, что вы старые друзья! С ними так славно. Они такие заботливые, добрые. Я люблю их! Скажи им, что я их люблю.
— Пей поменьше. Ты не обязана пить наравне с нами.
— Не бойся, мне просто хорошо...
Молодой Илико, ходивший куда-то, возвращается и садится к костру. Встретив мой взгляд, он улыбается детски застенчивой улыбкой и опускает голову. Старик спрашивает его о чем-то, Илико отвечает.
— У них два дня назад собаки передрались,— разъясняет мне Джано.— Вожака чуть не загрызли...
Загон с овцами дышит сухим и пахучим теплом; изредка оттуда доносится блеяние — то нежное, то хрипло-басовитое. Поодаль от костра полукругом лежат собаки и жмурятся на нас.
Илико не отрывает глаз от пляшущего пламени. Он неразговорчив, как его дед, за весь вечер не сказал пяти сдов.
— О чем задумался, Илико? — спрашиваю я.— Устал?
Молча кивает головой.