...В изголовье осевшего холмика высится памятник с фотографией отца. На фотографии он стоит на краю своего виноградника в широкополой соломенной шляпе и, уперев в бока натруженные руки, улыбается доброй, чуть насмешливой улыбкой. Отца снял я сам и гордился редкостной удачей — он получился как живой. Не удивительно, что именно с этого снимка Доментий заказал фото для памятника, Но произошло что-то необъяснимое, что всегда происходит, когда прижизненный снимок человека попадает на его надгробье: контур отцовского лица как бы размылся, само изображение чуть затуманилось, а в улыбке появилось что-то странное, неуловимое, едва ли не потустороннее, словно улыбающийся с фотографии человек знал о своей смерти. Казалось, что лицо отца незаметно, но неотвратимо уходит, исчезает, растворяется; этим и вызвана неизъяснимая грусть его прощальной улыбки...
Отец... Как сейчас слышу его голос, глухой мягкий басок, голос человека, будто постоянно преодолевающего боль, В сущности, последние годы так оно и было. Его терзала сверлящая боль в голове над бровью, и он работал с утра до ночи, работал не покладая рук, чтобы отвлечься от боли, обмануть ее. Но эта интонация терпения — не жалобы, не просьбы о помощи, а именно терпения и преодоления — появилась в его голосе задолго до болезни. Мне кажется, я слышал ее всегда.
«Объясни, что это значит? До каких пор будешь молчать? — говорит отец.— По-твоему, отсюда до города далеко, и мы ничего не узнаем? А я так думаю: и двести лет назад без почты все всё знали. Пока на свете есть женщины, почта и телеграф просто подспорье для экономии времени».
Мы с отцом работаем на заднем дворе, между домом и стоящей на сваях кукурузницей, раскалываем стволы спиленных дубов. Отец собирается заново перекрыть дом и заранее заготавливает материал; дерево должно просохнуть, чтобы потом не горбиться и не корежиться, и не за одно жаркое лето, не за год, как у нас, нынешних, делающих все в спешке; пусть себе сохнет в тенечке, пока вся влага и сырость не выпарятся из него, пока будущие стропила, балки и матицы не станут легкими, твердыми и звонкими. Тем отец и отличается от всех прочих, что смотрит не в завтра, а далеко вперед.
Он сидит на стволе с большими деревянными клиньями на коленях. Один клин всажен в дерево, и я со всего размаху обрушиваю на него тяжелую кувалду. Когда трещина в стволе немножко расширяется, отец вставляет новый клин, я передвигаюсь и переношу удар вперед. Из ствола слышится натужный дробный треск и скрип, клинья один за другим выпадают. Снова натужный тягучий скрип и треск, словно в дереве с невероятным трудом лопаются прочнейшие жилы и сухожилия, и наконец ствол с хрястом разваливается на две половины. Отбрасываю кувалду, утираю пот. Отец разглядывает сливочно-белое нутро дуба, гладит его рукой.
«Хорошее дерево, здоровое. И раскололось хорошо, посередине... Ну так что скажешь, парень?» — «О чем ты, отец?» — «То есть как — о чем? Я язык искрошил, а он «о чем» спрашивает!» — «Я правда не знаю, что тебе сказать».— «Зачем институт оставил? Чем тебе виноделие не занятие?» — «В твоем марани я узнал больше, чем в лабораториях».— «Не скажи. У них производство заводское, десятки тонн. Так уж все, как в моем марани?» — «Хуже. Только в этом и разница. Один лектор нам прямо сказал: «Близится эпоха суррогатов. Лет через десять мы научимся делать «саперави» из ежевичного сока».— «Какое бы время ни близилось, мастера всегда нужны. Так что возвращайся назад, пока не поздно».— «Поздно, отец. Меня назад не возьмут. К тому же я чувствую, что могу... Что должен стать актером».— «Собери клинья. Вон там еще один... Не знаю, что ты чувствуешь, но, по-моему, это дело ненадежное...» — «Нельзя на все смотреть, как на подсвинка: сколько сала получу?» — «Не сала мне от тебя надо, дурень, а ясности!» — «Но, отец, я же не Маленький Георгий, чтобы каждый месяц дутый отчет тебе присылать. Как будто у него нет приработка. И, между прочим, расхода тоже...» — «А это тебя не касается. Маленький Георгий за себя ответит, когда я спрошу. Лучше скажи, ты в общежитии, где я в последний раз тебя нашел, не живешь?» — «Не живу».— «Где же ты живешь, пес бездомный? На отцовские деньги комнату снимаешь, должен отец хотя бы адрес твой знать?» — «Адрес-то я дам, только учти, комната у меня маленькая, я в ней один еле умещаюсь».— «Ты это к чему?» — «А к тому, чтобы родственники и соседи с хурджинами ко мне среди ночи не вваливались».— «Смотри-ка на него!..»
Комнатка и впрямь была махонькая. Я снимал ее в Верхнем Сололаки на красивой безлюдной улочке, зарастающей травой, как деревенский проселок. По одну сторону улочки, под горой горбатились ржавые красные крыши и зеленели верхушки деревьев; по другую сторону, на горе в игрушечных двориках теснились сирень и розы. Прямо перед нашим домом росло тутовое дерево; земля под ним все лето была усыпана перезрелыми ягодами, и даже осенние ливни не могли смыть обширное лиловое пятно.