В парикмахерской пусто. Джондо сидит в кресле перед пятнистым зеркалом. В зубах папироса. Видит меня в зеркале, спрашивает:
— Что с тобой, Доментий?
Я молчу.
— Забыл что-нибудь?
— Никого нету?
— А я что, пустое место?
Комната белым-бела. Вокруг зеркала фотографии киноартисток и футболистов. За окном шумит река.
— Зачем они тебе?
Опять опоздал. Как в тот раз к железнодорожникам. Так и не узнаю, дал бы ему по морде, или...
Иду к выходу. Джондо смотрит на меня через зеркало.
— Не связывайся с ними, Доментий! Глумной народец...
Пошел, голубь... Голубь, ягненок... Какой белый ягненок, в темноте видать,.. Тетя Дарико говорила: «Грех быть таким, сынок! Совесть — дело хорошее, но для чего-то господь нам и зубы дал. Иногда думаю, окажись ты на месте Адама, не было бы на земле рода человеческого...»
Горячий ветер обрывает с акации листья.
Толпа над обрывом разошлась. Внизу по путям громыхает состав. Мелькают черные от мазута верхушки цистерн.
Между клубом и общежитием возле крана копошится над корзиной Элизбар, в руке у него здоровый нож. Рядом жена держит таз, в который они складывают отмытые куски мяса. Вокруг бегают две свиньи, всхрюкивают, норовят заглянуть в корзину. Элизбар с женой отгоняют их пинками.
Прохожу было мимо, но спохватываюсь:
— Элизбар! По дружбе, Элизбар, уступи немного мяса. Брат с семьей приехал...
Недовольно оглядывается.— Погоди, Доментий. Дай с одним делом покончить, потом поговорим.
— Да что ему с тобой разговаривать! Ему мясо нужно, а не разговоры,— вступается за меня его жена.— Выбирай, Доментий, дорогой! Здесь уже чистое мясо, мытое,— упирая в таз, выпячивает бедро.
Элизбар ворчит, отворачивается. А жена машет свободной рукой в его сторону и с повеселевшим лицом перебирает свинину.
— Вот, Доментий, вот хорошее место! И косточка маленькая, и сала немного. Хорошая была свинья, только непутевая, все не туда лезла. Джано, говоришь, приехал со своей красавицей? Разве их таким мясом кормить? Ты бы барашка годовалого зарезал...
— Сколько тут?
— По-моему, на два кило потянет.— В куске явно больше.— Значит, восемь рублей, и кушайте на здоровье!
— У меня с собой нету. Если до следующёго дежурства...
— Пожалуйста, дорогой, о чем разговор!
— Подставь-ка таз! — недовольно бурчит у крана Элизбар.— Что-то ты больно раскудахталась.
— Элизбар, в долг беру, если дашь,— говорю я ему.— Послезавтра сочтемся, а? Как раз получка...
Элизбар медленно выпрямляется, касается поясницы, растопырив руки, глядит на отобранный кусок и, морщась от боли и усталости, отрубает:
— Десеть рублей.
— Элизбар! — округляет глаза его жена.— И не стыдно, Элизбар!
— Десять рублей,— повторяет он и кивает в сторону общежития.— Сходи за бумагой!—Жена семенит к общежитию, а он смеется и беззлобно ругается.— Видал, как побежала? На цыпочках, на цыпочках и локотками, во-во-во!.. Я ей покажу. Пятый десяток разменяла и все гарцует... Будь тут одни женщины, ты бы бесплатно жизнь прожил...
На станции звонит колокол.
Со свертком под мышкой иду к дому.
Вон он, высоко на горе, смотрит на меня. За ним дубы синеют. Чуть выше кладбище.
А внизу вдоль дороги река шумит, захлебывается. Берега завалены бетонной арматурой, обломками камней, деревьями с вывернутыми корнями.
Гурам говорит, что природа сама залечивает свои раны: год за годом намоет земли, нанесет семян, и снова зашумит по берегам ольшаник и ивняк. В грозу с мутным потоком скатится с горы желудь в шершавой шапочке, забьется под валун. А через год-другой глядь — дубок! У Гурама складно получается... Я спрашиваю: «Сколько же на такое лечение времени надобно?» — «Лет через сто все будет, как было». Хорошее утешение! Чем столько ждать, взять лопату и насадить деревья!
С дороги к реке сбегает тропка.
Спускаюсь вниз, выхожу на берег. Здесь ущелье и река круто заворачивают. Река жмется к скалистому берегу, шумит. Измельчала за лето. А весной заливает всю пойму, прет на дамбу, построенную для защиты дороги. Среди колючек и камней мальчишки расчистили футбольное поле. К штанге привязан козленок.
Прыгаю с камня на камень. Валуны под ногами, как подсвинки. Между камней щавель и колючки. При каждом шаге кузнечики брызгами.
Ближе к воде зелени меньше, больше песка. Шум реки. И вместе с шумом знакомый с рождения запах. «Купель наша,— говаривала тетя Дарико.— Святая вода Иордан...»
Пес несется ко мне. Подлетает скачками, весело лает и нетерпеливо смотрит на воду; одно ухо торчком, другое смешно загнулось, будто переломленное.
Закатываю штаны и с башмаками в руке вхожу в стремнину. Вода охватывает щиколотки, икры, добирается до колен. Не только чувствую — слышу, как она напирает на меня, бурлит.
Собака подбегает к реке и останавливается, подняв переднюю лапу, поскуливает.
— Давай! —машу башмаками.— Айда! Не трусь!
Тоже входит в воду. Задрав морду, пускается вплавь.
Под водой облаками по гальке проносятся пятна. Голыши покрыты слизью. Нога соскальзывает, стремнина тянет, теряю равновесие. Пестрая птица с криком проносится мимо.