— Сейчас принесут,— ответил Джано.— Только не напиваться!
— Что ты, хозяин! Как можно... Нам промочить горло...
Джано обошел дом в поисках жены. Не найдя ее, он заглянул в большую, темную после солнечного света комнату, наполненную лопотанием и всхлипыванием плакальщиц и приторной панихидной духотой. Комната эта, называемая залой, была темной и душной оттого, что помещалась в центре дома; когда-то давно (так давно, что даже старуха мать не помнила этого) их род, разрастаясь и множась, обстроил просторный сруб пятью небольшими комнатами, оставив впереди широкую веранду, так жилище предков оказалось в середине нового дома, сделалось его сердцевиной. С тех пор жизнь сменяющихся поколений все больше перемещалась на края, в новые комнаты, а зала отпиралась реже и реже, по особым поводам — во время свадеб, рождений и похорон. От этого к ней относились как к месту для совершения обрядов.
Войдя в залу, Джано остановился, точно на пороге склепа или часовни. Вдоль стен сидели черные старухи, со стен смотрели фотографии предков в черных рамках, а посреди залы на столе стоял гроб, и оттого, что гроб был закрыт, казалось, что в нем лежит не изувеченное тело брата, а сама смерть. Душный сумрак, всхлипывания, и за всем этим присутствие чего-то знакомого с той ночи, как студентом он напросился в попутную — крытый брезентом грузовик, и после заснеженного перевала на одном из поворотов кузов вдруг поплыл под ним, борт жестко и страшно заскрежетал о скалу, машина вильнула, и началось неправдоподобно долгое падение; он летел в пропасть в черном кузове машины, озаренный у^касом, точно шаровая молния, и не вспомнил в эти мгновения ничего, а только, дико матерясь, повторял: «Вот, значит, как!»; и ему казалось, что следом по его душу огромными тупыми скачками несется сбитый с места валун, кусок скалы; но все это были еще звуки и страхи жизни, и только потом, после падения он увидел не вне себя, а в самом себе, как чернейшая бездна тихо клубится чем-то похожим на мглу морозной ночи, как откуда- то — не извне, а из щелей сознания,— едва завихряясь, ползет что-то, и вот это уже было за гранью, это дохнула смерть...
И сейчас, стоя в полутемной зале, Джано вдруг увидел то же дыхание: клочьями тлеющей пряжи, паром без видимого источника оно курилось поверх черневших фигур, и над столом, и вокруг фотографий предков — с детства знакомых красивых лиц со схожими чертами, глядящих с таким участием и бесконечной грустью, словно родные души вселились в изображения и оживили их...
Тенистое кладбище подковой охватывал залитый солнцем виноградник— спокойное, удивительное гармоничное соседство жизни и смерти; даже не соседство, а объятия, дремотные объятия полных сил сестер, нежащихся в одной постели.
На границе солнца и тени, рядом с памятником, из каменной ниши которого с прощальной улыбкой смотрело лицо отца — Большого Георгия, старый могильщик Малакиа копал могилу и тихо напевал. Он пел не псалом и не заупокойную молитву, а песенку, помогавшую в работе. Время от времени он умолкал и недовольно ворчал; каждый раз, роя могилу, Малакиа искал какое-нибудь утешение то ли для себя, то ли для того, кому готовил последнее пристанище.
— Ничего...— бормотал старик.— Скоро и я к ним: Малакиа пришел! То-то веселье будет! То-то ржачка пойдет! — В этот раз утешение не находилось и на душе у старика было скверно, хмель не брал его, а тяжестью ложился на сердце.
Исполинский дуб, рядом с которым остальные старожилы кладбища казались саженцами, укрывал от солнца голубую церквушку.
— Для других по плечи рою, для бедняги Доментия с ушайи задез. Что еще я могу?— ворчал старик.
Каменные ковчеги с высеченными на них изображениями агнцев были уложены в строгом порядке, головой к закату. На деревьях заливались птицы, и хор цикад заглушал далекие миноры оркестра. Но вот ветер донес горестное «Таво чемо»—«Нет счастья мне...» Старый могильщик заспешил, задрал голову на обвисшей, как у черепахи, шее и поискал за деревьями солнце.
— Хорошо еще, летом хороним. Хоть в этом ему повезло...— вздохнул он.
Они уезжали последними после похорон.
Жизнь в доме постепенно входила в новую колею. Осиротевшая семья, как инвалид с отрезанными руками, заново училась жить, двигаться, ходить. Полина с мрачной решимостью занималась хозяйством и, казалось, никого вокруг не замечала. Предложение сестер о том, чтобы отдать им на воспитание сыновей, она встретила таким взрывом негодования, такой яростной отповедью, что сестры растерянно примолкли.
Вопрос о том, с кем жить матери, решился неожиданно легко и быстро: младшая сестра, желая доказать, что все ее поступки продиктованы преданностью интересам семьи, вызвалась взять матушку к себе. Остальные обязались ежемесячно посылать ей деньги.
Итак, все вопросы решили. Все разъехались. Джано с семейством уезжал последним.