Тоскливо нынче и Марии Артемьевне. По вечерам, едва стемнеет, не зажигая электричества, ходила она от окна к окну — глядела, у кого огонь. Вон у Воронковых напротив, у Катерины, на кухне зажегся свет, у Алевтины, у Свиридовых во всех окнах — Свиридовы не экономили, жгли, словно иллюминацию. А потом и в том конце вспыхивали редкие звездочки.
Вон Валерка Леднев на пруду поднял над пролубкой одежину, почерпнул два ведра, потащил — он всю зиму у Клавдии живет.
Когда за прудом на снег падали столбы света из Клавдиных окон, Мария Артемьевна начинала одеваться. Значит, Клавдия задала корм скотине, всыпала курам на утро и принесла дров на завтра в избу, сняла платок, включила телевизор.
Мария Артемьевна выходила и неторопко шла по снегу, подсиненному двумя фонарями, зажженными на конце деревни у шоссе и посредине — против дома Клавдии. Там уж Валерка неукоснительно следил, чтобы свет зажигался вовремя.
Бывали вечера, когда старая Авдотья Хлебина поспевала вперед нее к Клавдии, немудрено, все же соседи, рядом с прудом живут. Попозже, когда корову подоит, приходила Ириша Боканова. Вчетвером садились за карты.
— Ох, бабы, — говорила Мария Артемьевна, — до того я люблю в козла играть — помирать буду, вы мне в гроб карты положите, — и похохатывала, обводя женщин лукавыми, так и не выцветшими глазами.
— Да замолчи ты, греховодница, — толкала ее кулаком в плечо Клавдия. — Ведь и правда помирать скоро — так болеешь.
— Теперь наше дело такое, все болеем. Ты, что ли, здоровая?
— Ну, где там, спину разламывает, с быком не справлюсь.
— Ну, у тебя вон какой помощник, — кивала Мария Артемьевна на Валерку, торчавшего в другой комнате у телевизора.
— Давеча слышу — во дворе подбирает за бычком сено и пробирает его: «Тебя бы на скотный денька на два!»
— Жалко скотину до невозможности, — поспела Авдотья Хлебина.
— Она понимает больше человека, — подхватила Ириша Боканова. — В Сапунове, в Редькине совсем нечем кормить. В Центральной, конечно, заготовили, там и сено, там и все, туда и технику всю согнали сначала. А тут поклали сырое в ямы, оно незнамо чем и пахнет. Коровы-то, говорят, его так и хватают — чего-то надо жевать. Ни соломы, ничего.
— Мы, бывало, в колхозе-то, солому и ржаную, и яровую, все им, коровам, на зиму. Им нужно и для жвачки, и вообще на подстилку. А они свезли всю яровую на бурты на картошку, а что в поле была — та под снегом осталась, пропала.
— Конечно, вот и падеж, и выкидыши. С чего же и телята будут живы? Им молозиво обязательно надо, а то понос, а у нее надоишь стакан — и все. На сухом молоке далеко не уедешь. — Авдотье Хлебиной через невестку, работавшую эту зиму дояркой в Редькине, было известно насчет сухого молока, которое разводили телятам.
— Нет, не так они делают, — снова сказала Ириша, которая все давно обсудила со своим Степаном. — Им надо бригадами работать — отделениями. И ответственность будет, и забота. А то с утра все трактора туда, в Центральную, гонют, а потом обратно. Они за это время сколько бы скосили, или посеяли, или еще чего там. А то гонют за нарядами.
Они не работали в совхозе, но совхозная земля и коровы — главное, чем жило хозяйство, — продолжали оставаться их землей, их коровами, их хозяйством, и то, как руководили там и организовывали труд, они принимали к сердцу, пытались найти виноватых. И естественно, обращались к собственной жизни, сравнивали.
— Разве мы так, бывало, работали? — вздыхала Авдотья Хлебина. — А стога-то какие ставили! Помню, на Долгом лугу пятьдесят стогов заложили, — вспоминала она умиленно момент, когда сама была не пригнутая, не усохшая, а ладненькая да бойкая и седые волосы ее были нежно-пегонькими.
— А у нас тут тридцать восемь стояло, — так и вскинулась Клавдия. — А сено-то какое! Вскроешь верхний слой, а оно там зеленое, как малина.
— Бывало, даешь корове клевер-то, а папушка еще не засохшая, свежая.
— А помнишь, как лен стелили по месяцу? — сгребая карты, тасуя их, сказала Мария Артемьевна. — Уже ночь, месяц на небе, а мы лен стелим на Маленьком лужке. А на Курганах лисица лает — мы до того никогда и не слыхали, как она лает. — Она бросила колоду, всем расхотелось играть: прежняя жизнь, трудная, сложная, полуголодная, светила всеми красками прежней их молодости. — Помню, Григорий Пудов посылал нас с Хлебинского отруба лен возить в ночь, а мы закапрызничали: не поедем, если твоя Лизавета не поедет. А Лиза на последних уже днях ходила. Так он велел ей ехать с нами, снопы возить. Поехала! Вот с таким брюхом, да на возу. Уж потом мы каялись: да ба, да какие же озорницы, да зачем же мы так, а вдруг бы что приключилось?
Они говорили по очереди, не перебивая друг друга, давая друг другу любовно прикоснуться к дням, когда были молодыми и сильными, когда ставили на ноги жизнь, порушенную войной, попранную ворогом, раздавленную, требующую нечеловеческих усилий, и когда они порой переставали чувствовать себя женщинами, превращаясь в тягловое животное.