Так, например, события Великой французской революции Гегель толкует как процесс реализации идей Просвещения, мыслей Руссо и Вольтера, а результаты революции — как практические последствия духовно-теоретической деятельности этих писателей. Робеспьер выглядит тут как «практический Руссо», гильотина — как инструмент осуществления идеи «абсолютного равенства» (поскольку все различия людей, по Гегелю, таятся в их «головах») и т. д. и т. п. В полном согласии с этим крах политики Робеспьера объясняется как «практическое» обнаружение абстрактности (т. е. «односторонности», «недиалектичности») идей свободы, равенства и братства в том их виде, в котором эти идеи были провозглашены идеологами революции. Иными словами, в своем толковании событий 1789–1793 гг. Гегель разделяет с участниками событий все их идеологические иллюзии, думая, как и они, что подлинной причиной событий были идеи и «понятия», вызревшие в головах теоретиков Просвещения…

До действительных практических «причин» революции Гегель поэтому и не докапывается, а принимает их [131] исключительно в том идеологически извращенном виде, в котором они отразились в головах Руссо и Вольтера, а затем во фразеологии Робеспьера.

Это принципиально важный пункт для понимания всей философии Гегеля, не только его «философии истории», но и логики. Толкуя «практику» исключительно как мышление в его внешнем обнаружении, т. е. как идею (понятие), воплотившуюся в пространстве и времени, Гегель и не может построить подлинную логику человеческой деятельности, выражающую в своих понятиях подлинную логику событий, логику поступков, логику исторического процесса.

Именно поэтому совершенно неадекватной является та интерпретация Гегеля, которую предлагал, например, Джентиле и вслед за ним экзистенциалисты, интерпретация, согласно которой «логика» Гегеля — это схоластически выраженная логика «человеческой субъективной деятельности», логика «дел», страстей и увлечений человека, т. е. абстрактная схема «субъективной активности» рода человеческого, и только… Такое толкование — а на него клюнули и некоторые «марксисты» — выворачивает наизнанку действительного Гегеля и заодно зачеркивает в нем то, что составляло подлинное «рациональное зерно» гегелевской логики — ее объективность. Гегель тем самым толкуется как мыслитель, придавший мниморациональный вид схемам вполне иррациональной «деятельности», повинующейся игре страстей, иллюзий, мифов, чисто субъективных пристрастий, необъяснимых симпатий и антипатий, «интенций» и тому подобных мотивов. Для такого толкования Гегель поводы действительно дает, не случайно сходное толкование его философии мы встречаем и у И. Ильина, и у Р. Кронера. И все же оно ложно. У настоящего Гегеля все обстоит как раз наоборот, не логика Гегеля есть осознанная и выраженная в понятиях схема человеческой деятельности, а человеческая «деятельность» в его системе есть внешнее обнаружение логики.

Для подлинного, «неинтерпретированного» Гегеля всякая деятельность, все страсти и увлечения, все интенции и даже капризы субъективной воли с самого начала и до конца властно управляются схемами «Логоса», т. е. обожествленного Понятия, хотя сами-то люди, эту деятельность осуществляющие, сего и не сознают (либо [132] сознают смутно, неадекватно и аллегорически, «за спиною»).

Поэтому-то и «цепочки слов», и «цепочки поступков» у Гегеля лишь манифестируют, «эксплицируют» схемы понятия, заложенные в духе заранее, т. е. до и независимо от любой «деятельности», в каком бы материале она непосредственно ни осуществлялась — в материале «языка» или в материале чувственно-предметной деятельности, т. е. в дереве или бронзе, в камне или в урановой руде…

Тут-то и заключена вся ложь гегелевского идеализма — идеализма мышления, идеализма понятия, — секрет ее таится в своеобразной профессиональной слепоте «логика ex professo», в избирательной слепоте профессионала, который в мире ничего другого, кроме предмета своей узкоспециальной науки, не видит и не желает видеть.

Этот взгляд, как только он обращается на историю, на практику, как таковую, сразу же оборачивается абсолютной ложью — ложью абсолютного идеализма, видящего повсюду лишь «внешние формы обнаружения силы мысли».

Однако по отношению к логике как к науке о мышлении (при том, разумеется, условии, если ни на секунду не упускать из виду, что речь идет о мышлении, и только о мышлении, а не об истории) этот угол зрения не только допустим, но и единственно резонен.

В самом деле, нелепо же упрекать логика за то, что он тщательнейшим образом абстрагируется в фактах от всего того, что не имеет отношения к его специальному предмету — к мышлению, и принимает во внимание любой факт лишь постольку, поскольку этот факт выступает как следствие, как форма проявления его — логика — предмета, предмета его специальных забот, предмета его строго определенной науки!

Перейти на страницу:

Похожие книги