— Горят звезды, — тихо сказал Каляев, — в небе темно, а они горят, светят. Так и у нас. Беспросветно темно, а звезды всетаки есть. Горят и не гаснут.
Савинков, смеясь, обнял его.
— Ты поэт, Янек! Хочешь прочту тебе свое последнее стихотворение?
В зеленом сумраке, Савинков закинуто встал, зачитал отрывисто напевая:
— Хорошо, по моему, — улыбаясь сказал Каляев. — Знаешь кого я люблю?
— Кого?
— Метерлинка.
В Петербурге закачалась Казанская площадь. С утра из Чернышева переулка, с Невского залили ее черные, зеленые шинели студентов. Площадь переполнилась, заволновалась, пошел шум, гул голосов. У Казанского собора на руках подняли оратора с развевающимися космами, в золотом пенсне. Студент кричал что есть мочи.
Тротуаром останавливались люди. — «Эка, невидаль собрались, ну бунтуют и бунтуют». — «Да кто бунтует?» — «Студенты бунтуют» — бормотал плотный бакалейщик в поддевке, протискиваясь сквозь толпу.
Волосы оратора вились, трясся нос в насевшем пенсне. На другом конце подняли другого, плотного с короткой шеей, в очках, под бобрика. Потом из толпы вынырнул третий, красивый, в щегольской шинели. И щегольской металлически закричал: — Вперед товарищи!
Сцепляясь под руки студенты и курсистки двинулись к Невскому.
Конные полицейские с торчащими султанами шапок, вместе с казаками полным аллюром вымахнули с Александровской площади. Есаул с черными усами гаркнул: — Шашки вон!
Кони, взяв с левой ноги, перешли в карьер. Есаул с розмаху ударил переднего, красивого, щегольского. Студент упал под-лошадь. Вороная кобыла прыгнула. Чувствуя, как изгибается всадник, нанося удары по спинам, плечам, головам, кобыла крутилась, бросалась, радостно несясь в круге разбуженных паникой лошадей, вертящихся с седел казаков и падающих тел.
По Караванной бежали Каляев и Савинков. Залетевший казак вытянул студента в черной шинели и, качаясь в седле, повернув на задних, бросил вскачь коня, к сотне несшейся Невским.
Три тысячи студентов выламывали университетские двери. В аудитории, где некуда было пасть яблоку громоподобным голосом кричал председатель Волькенштейн, толпились ораторы — Савинков, Каляев, Свидерский, Иорданский, Хрусталев — Носарь, Щеголев, Ладыженский.
— Господа, — опершись о кафедру говорил ректор. — Я понимаю возмущение, но к чему беспорядок? Я был у графа Делянова, он заверил, что доложит государю.
Зал разорвался свистом, топотом. Сходка грянула сочиненную Каляевым «Нагаечку».
Нина знала быстрые шаги по коридору. Знала, что торопливо отпирает дверь. Савинков знал, почему торопился со сходки. Поднимаясь, внутренно проговорил: — «В окне свет». — Войдя, услыхал: — Нина поет вполголоса за стеной. И чем слышней пела Нина, тем сильней хотелось ее видеть.
Мотив кончился. Потом возник. Савинков услыхал: мотив пошел в столовую. Снова стал приближаться. Когда был у двери, Савинков распахнул:
— Как вы напугали — вздрогнула Нина.
Движенье было: поддержать. Савинков сказал:
— Я только что пришел, зайдите, Нина Сергеевна, посидим.
Нина волнения не видела.
— Вы сегодня не ходили на курсы?
— Почему?! Была.
— Ах были? Слушали Лесгафта, он любимец курсисток…
— О Петре Францевиче так стыдно говорить.
— Почему?
С Шестой линии со звоном, грохотом вывернувшись загремели пожарные. На далекой каланче запел жалобно набат. Нина обрадовалась пожару, чтоб встать. Подойдя к окну, сказала:
— Пожар.
— Да.
В темноте белого снега, с факелами, улицей скакали пожарные. Бежали люди. Сзади смешно ковыляла толстая женщина с палкой.
— Где-то горит, — проговорил Савинков. Нина чувствовала, он так близко, что нельзя обернуться. Нина не успела подумать, хотела закрыть глаза, вырваться, повернуться. Вместо этого — закружилась голова. Савинков, держа ее, целовал глаза, щеки, руки. Нина услыхала запах одеколона. Что говорил, не разбирала. Видела что бледнеет, став необыкновенно близким. И, почувствовав, что под шопот падает, Нина закрыла глаза. Не испытывая счастья, обхватила его за плечи.
На Подъяческой у курсистки Евы Гордон бушует собрание. Комната тяжело дышит дымом. Но квартира безопасна. Потому так и спорят члены кружка «Социалист». Брюнетка с жгучим, семитским очерком, Гордон стоит у двери. Посредине жестикулирует марксист-студент Савинков, требуя политической борьбы, сближения с народниками. Слушает рабочий Комай, упершись руками в колена с лицом, словно вырубленным топором. Раскуривает студент Рутенберг. Поблескивает черным пенсне краснорыжий человек средних лет с лошадиным, цвета алебастра, лицом М. И. Гурович, сидит он возле рабочего Толмачева, смуглого цыгана ращепившего складками переносицу, чтобы лучше понять Савинкова.